bannerbannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 8

Однако что шатается окрест, когда царят богатство и достаток? Само собою – зависть.

«Красиво жить не запретишь»? Как бы не так!

Не нужно быть седобородым мудрецом, чтоб осознать простую истину, что меч с огнём всегда придут туда, где золото и хлеб. А Северное море было как ворота в городе: кто в них стоит, тот и пошлину собирает. Дороги, по которым шли сюда завоеватели, не пустовали никогда. Сначала были римляне, их проложившие и самолично испытавшие подошвами своих сандалий. Их спад и гладий насаждали власть, штандарты возносились над захваченными землями, их легионы прошагали пол-Европы и Британию – всё дальше, дальше, на закат, прогнали варваров к холодным берегам – и сами канули в ничто со всей своей Империей. Смешались. Растворились.

После были новые народы.

Потом явилась новая Империя. Другая. Благородная, но грязная на помыслы, могучая и нищая в одном лице. «В моих владеньях не заходит Солнце», – говорил её король. И то было не хвастовство: её суда открыли Новый Свет, она раздвинула свои границы так широко, как никому не грезилось в прошедшие века. Могло ли при таком раскладе получиться так, что земли Фландрии остались в стороне? Смешно… Ей даже не потребовалось их завоёвывать: все Нидерланды – Фландрия, Лимбург, Брабант, Зеландия, Намюр и Геннегау, графство Зютфенское и графство Люксембург, и остальные девять провинций были приданым невесты короля Карла V, увесистыми гирями на чаше политических весов.

Пришла пора, когда Испанская империя наложила свою длань на земли побережья Северного моря. И длань сия была грязна и велика, благословлена святым крестом. Доносы вытеснили письма, казни заменили представления актёров, а церковные поборы, грабежи чиновников свели на нет торговлю и любое ремесло. В дыму костров терялось небо. Власть короля Испании распространилась в нижних землях как зараза. Предчувствие грозы витало в воздухе. В народе зарождалась ярость, зрела как нарыв, ведь слова «гнев» и «гной» схожи не только по звучанию. Война была не за горами, и никто не думал, что последует потом. В войне, пусть даже и освободительной, всегда найдётся место для наёмников, мародёров и горлопанов. «Испанцы, убирайтесь домой!» Так волна, рождаясь в океане в шторм, несёт на берег водоросли, дохлых рыб, оторванные сетевые наплава, гнилые щепки, пену, грязь и муть, несёт, чтобы достичь земли и схлынуть очищенной, оставив мусор дней на берегу: вот ваша погань, нате, забирайте!

Вот только далеко ещё до берега. Ох, далеко.

В дни смуты, в дни бездумья всё теряет смысл. Зачем думать о будущем, если будущего нет? Ведь можно и не думать. Думать – вот ещё! Ишь, выдумали… Думать… Пусть оно сперва настанет, это будущее, а там посмотрим, стоит оно того или нет. А если кого и зацепит ненароком, так война на то и война – она всё спишет.

«Да здравствует гёз!»

«Так-таки и здравствует? Так-таки и гёз?»

«Так, я не понял. Ты с нами или против нас?»

«Я сам по себе».

«Ах этак? Ну тады держись!»

* * *

Когда Фриц рванул на улицу, растрёпанный, с ножом, в испачканной кровью рубахе, он не думал, что будет делать дальше. В это мгновение мальчик снова уподобился мышонку, в чьей крохотной голове помещаются только две мысли – поесть и спрятаться, причём помещаются только поодиночке. На середине лестницы у него мелькнула мысль, что дверь в дом может охраняться, но и она потонула в отчаянном: «Пускай!» Фриц крепче стиснул рукоять кинжала, выскочил и… не обнаружил никого. Улица по-прежнему была пуста. Что было этому причиной – весть, что здесь арестовали ведьму, тот погром, который учинили стражники, или визит святых отцов, – осталось тайной. Впрочем, Фрица это интересовало менее всего. С растерянностью оглядев рубаху на груди, мальчишка попытался рукавом отчистить пятна крови, но опомнился и бросился бежать, ныряя в дыры подворотен и сквозных проулков, пока преследователи не спохватились. Кинжал он запихал в рукав; он там кололся и мотался, норовил выпасть, зато, по крайней мере, не привлекал ненужного внимания.

Пробежав квартала три, а может быть, четыре, Фриц запыхался и замедлил шаг. Стали попадаться редкие прохожие. Сперва он норовил при каждой встрече спрятаться в тени, пока не понял, что им нет никакого дела до злосчастных пятен на его рубашке – подумаешь, парнишка нос разбил. Он успокоился и, не обнаружив следов погони, зашагал смелей.

Так, издалека приглядываясь к лицам встречных, чтоб, не приведи господь, не пропустить случайно Гюнтера или Оскара, или ещё кого знакомого, Фриц обогнул квартал с башмачной мастерской, миновал грохочущий подвал слесарни, лавку, некогда принадлежавшую жиду-ростовщику, немного постоял у булочной, глотая слюну, и наконец добрался до заброшенного дома. На сей раз – с обратной стороны, где раньше размещался чёрный ход.

Днём старый дом казался тихим и почти нестрашным. Таинственность, которую ему отчасти придавал осенний сумрак, а отчасти – детское воображение, при свете становилась просто-напросто картиной разрушения. Дом был красивый, трёхэтажный и даже теперь хранил остатки показушной роскоши – обрывки крашеных обоев, уцелевшие в углах, медового оттенка плашки от паркета, дырки от канделябров… Фриц не знал, как долго дом был заброшен, никогда не спрашивал о нём ни маму, ни отца, когда тот ещё был жив. Ныне полы были продавлены, подвал забило мусором. Местами балки перекрытий рухнули и обнажился потолок, крещённый квадратурой штукатурной дранки (сама штукатурка давно осыпалась). Ни рам, ни стёкол не было – окна забили досками, но сноровистые горожане быстро смекнули, что к чему, и растащили их на мебель и дрова. Фриц представлял себе, как он живёт в таком доме, как его встречают каждый день – жена, прислуга. От этого ему становилось смешно и чуточку не по себе. Прислуга представлялась ясно, а вот насчёт жены возникали затруднения. По правде говоря, зачем и для чего нужна жена, Фриц представлял себе довольно смутно.

Однако сейчас подобных мыслей не возникло. Дом показался Фридриху каким-то хмурым и усталым. Мальчишка почувствовал, что измотан вконец: руки его дрожали, в горле пересохло. Не хотелось даже есть, хотелось только лечь и не вставать. Мысли о маме и сестрёнке не давали покоя: где они, что с ними? Как помочь?

По всему выходило, что никак (во всяком случае пока никак). Из головы не шли слова солдата о костре и ведьмах. В глубине души Фриц понимал, что это значит, но рассудком верить не хотел, отказывался – слишком дико и нелепо это выглядело. Это была ошибка. Какая-то ужасная ошибка. Они всё выяснят, расспросят и отпустят их. От этой мысли Фриц чуть-чуть повеселел. Будущее уже не казалось ему таким беспросветным. Пройдя по коридору, Фриц привычно перебрался на второй этаж, оттуда по бревну – на третий, а оттуда – на чердак и далее по крышам, мимо труб – в соседний дом, решив на этот раз не дожидаться темноты.

На чердаке было тихо и спокойно. Фриц затворил дверь, подпёр её куском доски и обернулся. Подсвечник, миска, одеяло – всё лежало и висело на своих местах, как он их и оставил. Фриц с жадностью прильнул к чашке с водой, которую собрал во время прошлого дождя, и пил, пока она не опустела. Сразу захотелось есть. Он сунул руку под корыто, где хранил остатки хлеба, и пошарил там. Что-то шевельнулось в рукаве, скользнуло вниз, Фриц рассеянно вытряхнул предмет и зашипел, порезав кожу в сгибе локтя.

Кинжал.

Мгновенно всплыли в памяти побег и воровство, и то, как он поранил стражника, священника и, кажется, прислужника. Правда, насчёт последнего Фриц не был уверен до конца. Куда-то исчезли все соображения насчёт того, что всё само собой образуется, и запоздалым холодом упала мысль: нет, не простят. Такое не прощают. Даже военные, даже святые отцы.

Он повертел кинжал в руках. Клинок был узок, словно ивовый листок – почти стилет. Уверенно тяжёлый, двусторонний, с желобком посередине, он лежал в ладони непривычно просто и удобно, не в пример кургузым кухонным ножам. Не хотелось выпускать его из рук. Лезвие, чернённое по всей длине, несло рисунок гравировки – волчья голова. Это было оружие благородное и, насколько мог судить Фриц, довольно дорогое. Откуда у простого стражника (хорошо, пусть даже у начальника привратной башни) мог взяться такой кинжал, Фриц не имел понятия. Трофей, подарок – мало ли откуда. Подобные клинки звались «мизерикордия» и применялись для того, чтоб добивать упавших рыцарей сквозь прорези забрала, хотя Фриц не мог взять в толк, зачем надо это делать. За рыцаря обычно полагается брать выкуп, и немалый. От мёртвого же рыцаря, понятно каждому, нет никакого проку, разве только доспехи содрать и продать. Фриц решил, что кинжал он не отдаст, даже если потребуют, а лучше скажет – потерял. Спрячет подальше, а когда вырастет… Там видно будет.

У рукоятки запеклось немного крови. Чьей – теперь уже нельзя было понять. Скорее всего, всех троих. Фриц посмотрел на длинную царапину на собственной руке и мысленно поправился: всех четверых. Он поднял стилет повыше, чтобы лезвие поймало отблески заката, и ощутил слабую дрожь, будто пальцы, сжавшие рукоять, укололи сотни маленьких иголочек. Чувство это показалось ему родственным тому, какое возникало, если он пытался без огня зажечь свечу. Фриц привычно подавил порыв и поморгал, чтобы из глаз убрались тени, и повертел клинок туда-сюда.

– Ты красивый, – сказал он кинжалу. – Я буду звать тебя…

Тут паренёк на миг задумался, потом кивнул:

– Я буду звать тебя «Вервольф». Годится?

Клинок не возражал.

Тем временем стемнело. Поразмыслив, из чего бы сделать ножны, Фриц принялся зевать и вскоре окончательно решил лечь спать. Он спрятал свой трофей под изголовье, сжевал горбушку и, укрывшись с головой, уснул.

Так миновали сутки.

На третий день Фриц понял, что выйти всё равно придётся. Сидеть на чердаке безвылазно без пищи, без воды было решительно невозможно. По правде говоря, Фриц вчера именно поэтому и решился пойти домой.

Промучившись до вечера, он всё-таки решился на новую вылазку. И вновь едва не влип. Теперь, когда у него больше не было дома, идти было некуда. Родственники жили далеко: мать его была родом из Амстердама, отец – из Лисса, а немногочисленных друзей Фриц побоялся навещать после того, как первый, увидев его, поднял крик на всю улицу. Ни денег, ни еды мальчишке взять было неоткуда. Доведённый почти до отчаяния желанием что-нибудь съесть, он принялся рыться в кучах мусора и рыночных отбросов, но обнаружил только три-четыре груши да полдюжины подгнивших слив. И вот когда он отмывал их от грязи на площади возле колодца, им заинтересовалась стража – два солдата городского патруля.

– Эй, парень, – поманил его пальцем один из них. – Да, ты, с грушами. Ну-ка, подь сюды.

– Я?

– Ты, ты.

Фриц в замешательстве заёрзал. Стражники тем временем уже стояли рядом, возвышаясь над ним как две живые башни, затянутые в серое сукно. Фриц украдкой огляделся. Бежать было некуда, разве что в колодец прыгнуть.

– Как тебя зовут?

Фриц выпрямился. В голове его стало пусто и гулко. Все имена, которыми он при случае хотел назваться, куда-то вылетели.

– А… – выдавил он из себя.

– Как? – нетерпеливо переспросил один из стражников.

– Август, – наконец нашёлся Фриц.

– Август? – Детина в серой форме сморщил лоб и смерил Фрица взглядом. – Хм… Слышь, малый, а ты, случаем, не Фридрих Брюннер?

Фриц гулко сглотнул. Врать оказалось невероятно тяжело.

– Нет, я Август, – занудил он, уже ни на что не надеясь. – Август… Мюллер.

Стражники переглянулись. Оба, по всему видать, не отличались сообразительностью. Фриц почти не рисковал: в окрестностях Гаммельна и вправду было столько мельниц, что каждый пятый житель города носил фамилию Мюллер (то бишь «мельник»).

– Мюллер, – тупо повторил стражник и посмотрел на своего напарника. – Чё, правда, что ли?

– Кто его знает, – пожал плечами тот. – Много их тут, Мюллеров, всех не упомнишь. У меня у самого когда-то был приятель Вилли, тоже Мюллер.

Сказавши так, он снова повернулся к пареньку:

– Ты где живёшь?

Фриц принялся лопотать что-то вроде «тут, недалеко», заврался окончательно, и в результате стражники потребовали показать им дом, как они выразились, «в натуре». Для верности мальчишку взяли за руку.

Недомытые груши пришлось бросить.

Неуклюже подскакивая в такт широким солдатским шагам, Фриц лихорадочно соображал, что делать, попытался отвлечь гвардейцев болтовнёй, но те, похоже, заподозрили неладное, и лишь нарочито уверенные указания Фрица («Вот сейчас направо… а теперь сюда… да-да, вон в тот проулок…») удерживали их от намерения поволочь мальчишку в караулку.

Спасла Фрица случайность. На перекрёстке они едва разминулись с повозкой, всех забрызгало грязью с ног до головы. Стражники хором принялись ругаться, вытирая лица, Фриц улучил момент, рывком высвободил руку и пустился наутёк. Догнать его не смогли. Пропетляв для верности по улицам, он вновь забрался на чердак и решил в ближайшее время не высовывать носа на улицу. Четыре давленые сливы, уцелевшие за пазухой, – всё, что принесла его прогулка, пришлось оставить на потом.

Это самое «потом», однако же, настало очень скоро – не прошло и суток, а мальчишка уже снова мучился от голода и жажды. Он съел их и расколол косточки. Выйти он не решился – слишком часто снизу доносилась мерная поступь городской стражи. Похоже было, что спокойствие закончилось, охота началась всерьёз. К счастью, на следующий день посыпал дождь, решив одновременно две проблемы – Фриц напился и набрал воды, а после выбрался на крышу и опорожнил посудину, которую использовал в качестве ночного горшка; вода мгновенно смыла все следы. Оставшийся день он лежал и думал, как теперь быть, вертел в руках кинжал и вырезал червлёным лезвием на пыльных паутинистых стропилах. Под мерный шум дождя соображалось плохо, Фриц не стал дожидаться темноты и прямо так, за размышленьями, уснул.

На пятый день его разбудили шаги.

* * *

Он был определённо не из местных, этот рыжий знахарь. Всех целителей в округе Ялка помнила в лицо. Да и не так их было много, чтоб не помнить: две-три повитухи (эти не в счёт), дед Якоб и настоль же дряхлая старуха Маргарита, да ещё кривой на левый глаз толстяк Симон, с успехом пользовавший жителей окрестных деревень от сглаза и дурной болезни. Ялка вспомнила странствующего монаха брата Адриана, как-то летом к ним забредшего, и молодую ведьму из совсем уж отдалённой деревушки возле Ваансбрюгге, которую сожгла двумя годами раньше на костре святая инквизиция. Но травника, пришедшего к ним тою ночью, она припомнить не смогла. Хотя, с другой стороны, ну что за возраст – тридцать лет для знахаря? Едва успеешь выучить названия трав, не говоря уже о том, чтоб научиться ворожбе. Вот так и он наверняка ходил себе в учениках (потом, конечно, в подмастерьях), ходил, ходил, а с некоторых пор затеял пользовать больных. Да, так, наверное, оно и есть.

И всё же странный взгляд, который травник бросил на девчонку напоследок, не уходил из памяти. Как не хотело уходить загадочное ощущение, которое возникло, едва он начал колдовать. Не глазами, не ушами, а скорее чем-то третьим Ялка на мгновение ощутила липкий серый холодок, который пробирал до кончиков волос. Не страшно – притягательно. Когда оно ушло, в душе опять настала пустота. И почему-то с ней пришла обида.

Однако смущало девушку не это. Конечно, отчим запретил рассказывать односельчанам, что случилось нынешней ночью, но пробудившееся любопытство шевелилось, грызло душу, словно мышь. Тихонько, осторожно, оброняя там словечко, тут намёк, выспрашивала Ялка поселян: «А правду говорят…», «А вот слыхала я…», «А мне вот говорили как-то раз…» Пусть Ялка до конца ещё не поняла, из-за чего ей больно вспоминать его приход, но про себя решила твёрдо разобраться, почему он тогда вообще пришёл. Чего-чего, а упрямства и терпения ей было не занимать. Но скольких бы людей она ни спрашивала про загадочного ведуна, ответом ей были испуганные взгляды – и больше ничего. Разговор переводили на другую тему, иногда крестились, чаще – просто умолкали. Только Петер усмехнулся в пробивающиеся усики и, оглядевшись для надёжности, пробормотал:

– Помалкивала б лучше, дура. Голова целее будет.

И, смерив девку взглядом, многозначительно до-бавил:

– И не только голова.

Знахарей побаивались, это так, и за глаза о них порой рассказывали столько всячины, что верилось с трудом, а часто и не верилось. Про бабку Маргариту говорили, будто она ночами оборачивается совой и летает до утра, дед Якоб, значит, тоже водит дружбу с белыми лесовиками и в новолуние варит мёд на мухоморах, и лишь Симон, трепач и выпивоха, всюду слыл за своего, но то, наверно, был особый дар. Но чтоб о ком-нибудь вообще боялись говорить – такого не бывало. Из фраз утихших разговоров, из неловкого молчания, из обрывков слов, из жестов и нахмуренных бровей ей удалось узнать немного. Но этого хватило, чтоб задуматься.

Никто не знал, где он живёт. Никто не знал, откуда он здесь взялся пару лет тому назад и почему. Не знали даже имени, а знали только, что его бесполезно звать: он приходил, лишь когда сам хотел прийти. Зато уж если он явился, больной непременно пойдёт на поправку. В последнем Ялке выпал случай убедиться самолично – их старик встал на ноги за две недели. Одни считали травника обыкновенным ведуном, не в меру привередливым и горделивым. Другие полагали, что он знается с Нечистым. Третьи – что он сам и есть Нечистый. А то, что он не брал в уплату ни еды, ни денег, ни вещей, подтверждало все три предположения. В самом деле, если денег не берёт, наверное, берёт чем-то ещё, ведь не бывает же, чтобы совсем без платы! А что такое есть у человека, что возьмёшь, а с виду не заметно?

Душа, само собой, что ж ещё!

На болтовню и сплетни Ялке было плевать. Но пришло воспоминание: мама. От мысли, что она могла бы быть сейчас жива, щемило сердце. Это было ужаснее даже того, что она умерла. Почему он не пришёл, когда ей стало плохо? Почему он не пришёл её спасти? Ведь он же мог её спасти? Наверное, мог. Если бы Ялка знала, как его позвать, она бы позвала. Она бы душу отдала за мать, она б не пожалела. Но он ведь никогда не приходил на зов – он приходил, когда лишь он того хотел! Обида стискивала горло, опускалась в глубину, тихонько, исподволь переплавляясь в ненависть: как, как он мог так поступать? Зачем, почему? Пускай бы дело упиралось в деньги, это хоть понятно, но ведь он лечил бесплатно. Кто дал ему право решать, кого оставить жить, кого отдать на откуп смерти? Выскочка, гордец, дурак надутый!

Взгляд травниковых глаз, усталый, полный то ли злобы, то ли затаённой боли, преследовал её во снах. Она не верила, что всё настолько плохо, просыпалась, плакала в подушку до утра, а поутру бралась скорее за работу, чтоб забыться. Но не забывалась. Измученная любопытством, злостью и сомнениями, Ялка наконец решилась и в субботу, улучив момент, когда отчима и братьев не было дома, подсела к мачехе и попросила рассказать.

Та грустно посмотрела ей в глаза и неловко пожала плечами.

– Не знаю, дочка, – молвила она. – Не нам, женщинам, соваться в эти тёмные дела. А только я считаю так: какой же это дьявол, если он людей от хвори избавлять приходит? Люди, конечно, разное говорят, да только всех слушать не стоит – собаки лают, ветры носят. А что платы не берёт… Бог знает отчего, но ведь и в самом деле не берёт, хотя и богачом не выглядит. Я вот порою думаю, – задумчиво продолжила она, – не гёз ли он – из тех гёзов, что не признают королевских указов и инквизиции? Тогда понятно, почему он прячется незнамо где и бедным помогает.

– Побойтесь бога, матушка! – воскликнула тут Ялкина сестра, которая сидела рядом за шитьём. – Да если это так, уж лучше думать, что он дьявол! Уж тот, по крайней мере, хоть не заговорщик и не приведёт к нам в дом своих дружков!

Мачеха долго смотрела на неё, забыв про вышивание, потом опустила глаза.

– Боже, боже, – с тяжёлым вздохом сказала она. – Что за несчастная страна, в которой свободного человека боятся больше, чем чертей… А ты, – она поворотилась к Ялке, и лицо её сделалось серьёзным, – поменьше думай и болтай про то, в чём ничего не смыслишь. А лучше забудь обо всём. Меньше знаешь – крепче спишь.

Тот разговор заставил Ялку снова призадуматься. Прошло ещё немного времени, и она поняла, что круг замкнулся. Все корни девичьей души оборвались. Решение, которое на протяжении стольких месяцев её тревожило, созрело окончательно, сплелось с возникшим ниоткуда ревностным желанием найти его, того, кто приходил в больную ночь. На все приготовления ушло два дня – всё следовало делать втайне, собирая вещи в старенький мешок и пряча его за бочками на маслобойне. Заканчивался месяц ячменя, близились холода. Она взяла чуть-чуть припасов, одеяло и дарёный кожушок, почти не ношенные тополевые башмаки, которые купили ей в начале осени, надела свою самую тёплую войлочную юбку и самолично ею связанную шаль. Взяла из сундука две пары спиц и серые клубки спрядённых нитей. Напоследок задержалась у плиты и выбрала, поколебавшись, самый средний нож из четырёх, висевших на гвозде. Грех жаловаться, подумала она, её сородичам достался целый дом, они не вправе обижаться на такие мелочи.

Последними упали в мешок огниво и кремень.

Из всех, кого можно было навестить, она зашла только к матери на кладбище.

Следы упали на дорогу и исчезли под дождём.

Холодным днём вершины октября она ушла из дома.

* * *

Об этой комнате в корчме «У Пляшущего Лиса» знали немногие – вход в неё скрывала занавеска, а дверь была замаскирована под часть стены. Да и комната была, сказать по правде, как чулан – три на три шага, в ней едва нашлось место для столика, полки с книгами и пары табуреток. Двое человек здесь поместились бы с трудом, а трое вовсе бы не поместились. Случайный наблюдатель также бы отметил, что и стол, и табуретки были непривычно низкими. Окон здесь не было, зато в углу темнела маленькая дверь, в которую взрослый человек мог протиснуться, лишь встав на четвереньки.

Сейчас в комнатушке был только Золтан Хагг – владелец «Пляшущего Лиса». Худой, поджарый, горбоносый, он сидел за маленьким столом едва не на корточках, поджавши ноги. Перед ним лежала карта всех окрестных городов и весей, столь огромная, что её углы свисали со стола. Вся она была истыкана булавками, помеченными красными флажками. Ещё одну булавку Хагг держал в руке. Любой библиофил пришёл бы в ужас, увидев, кáк Золтан обращается с таким ценным документом – карта была жутко дорогая, цветная и подробная, но хозяина корчмы подобные соображения волновали менее всего.

Стороннему наблюдателю могло также показаться, что Золтан поглощён какой-то нелепой и сложной игрой. Он долго двигал пальцем возле Западного тракта, наконец нашёл кружок, обозначавший какую-то деревеньку, воткнул в него булавку и удовлетворённо кивнул. Поскрёб ладонью подбородок. Хмыкнул.

Даже без последнего флажка был ясно различим неровный круг, который те образовали.

Точней, не круг, а кольцо, ибо в центре не было флажков (немудрено: если судить по карте, там была чащоба и разрушенные скалы). Круг этот составляли кучка деревень, одинокие мельницы, фермы и хутора, почти все постоялые дворы и даже несколько городов. А далее от центра эти метки появлялись всё рассеянней и реже, пока наконец не пропадали совсем.

– Однако, – пробормотал Золтан. – Вот, значит, куда он забрался. Ну и глушь. Занятно… Но зачем он всё это делает, во имя чего? Почему?

В это время дверь каморки отворилась, и Хагг невольно попытался прикрыть карту. В руке его блеснула сталь. Впрочем, он тут же расслабился: на пороге была его жена Марта.

– Вот ты где, – с облегчением произнесла она. – Я так и знала, что ты опять залез в эту свою конуру.

– Там кто-то есть?

– Нет, все ушли. Что ты делаешь?

– Ничего.

– Ничего? – Она с подозрением оглядела комнату, приподнялась на цыпочки и заглянула мужу за спину. – Уж мне-то мог бы и не врать. У тебя глаза как у нашкодившей кошки. Это что за карта?

– Карта? – Золтан оглянулся. – Просто карта.

– Просто карта… – эхом повторила та. – Ох, Золтан, Золтан… А булавки? Скажешь, навтыкал их просто так? Что ты опять замыслил?

– Марта, перестань. – Золтан поморщился и лишь теперь убрал кинжал. Пододвинул ей одну из табуреток, на вторую опустился сам. – На, сядь. Сядь, говорю. Что за дурацкие вопросы! Что замыслил? Ничего я не замыслил.

– Ага. Тогда что ты делаешь? Что? Пересчитываешь пасеки, которые нам поставляют мёд? Изучаешь рынок сбыта молока? Думаешь, я не знаю, что творится на юге? Эти испанцы… Война у порога, а ты… Золтан, что творится? Кому ты служишь теперь, на кого ты опять подрядился работать?

– Ни на кого я не работаю! – Он устало провёл ладонью по лицу. – Марта, ты же знаешь, я давно отошёл от дел.

– Отошёл, ага… Думаешь, я не знаю, кто приходил к тебе тогда?

– Кто приходил? Никто не приходил. Когда?

– Той ночью, в сентябре. Когда настали холода.

На страницу:
3 из 8