bannerbannerbanner
Ночное кино
Ночное кино

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 11

– Она заразная, – бубнил этот мужик. – История. Бывает такое.

Я усмехнулся, списав драматизм на побочные эффекты «Чивас Ригал», который мы всю ночь хлестали. Но он не унимался.

– Как lintwurm. – Он сощурился мне в лицо, налитые кровью глаза искали понимания. – Ленточный червь, пожирает собственный хвост. Убивать бесполезно. У него нет конца. Обернется вокруг сердца, выжмет всю кровь. – Он поднял кулак. – Dit suig jou droog.[5] Бывают такие истории, что лучше бежать, пока ноги есть.

Я так и не выяснил, доехал ли он до деревни.

«Дочь Кордовы найдена мертвой». Эта мысль вернула меня в настоящее; я открыл коробку, вынул пачку бумаг, приступил.

Сначала машинописный перечень всех актеров, работавших с Кордовой. Затем список мест, где проводились натурные съемки первого фильма, «Силуэты, омытые светом». Рецензия Полин Кейл[6] на «Искажение»: «Деконструкция невинности». Марлоу Хьюз в постели – «Дитя любви», последний кадр. Машинописные расшифровки моих заметок из Каргаторп-Фоллз. Фотография ограды «Гребня», поместья Кордовы, – снимал я. Конспекты Вольфганга Бекмана – несколько лет назад он на кинофакультете Коламбии вел спецкурс по Кордове, но после трех лекций вынужден был прекратить: возмутились родители. («Некоторые аспекты Кордовы: сумеречно-живой и бесконечно страшный» – так лукаво назвал он свой курс.) DVD с документальным фильмом Пи-би-эс 2003 года о Кордове, «Темный страж». И наконец, расшифровка анонимного телефонного звонка.

«Джон». Таинственный абонент, моя погибель.

Я отложил в сторону три листа.

Всякий раз, перечитывая эту расшифровку, записанную сразу после разговора, я искал и не мог найти тот момент, когда потерял голову. Что побудило меня плюнуть на двадцать лет опыта и, не прошло и двадцати четырех часов, кувырнуться под уклон в прямом телеэфире?




4

«Он что-то делает с детьми».

По сей день слышу этот перепуганный стариковский голос в трубке.

О своем интервью в «Найтлайн» я помню немногое – помню, что говорил в основном сам. На эфир пришел обсудить тюремную реформу. К немалому восторгу ведущего, сильно удалился от темы, упомянул Кордову. Когда закруглились, я, не подозревая, какая буря дерьма вот-вот разразится, был доволен – так бывает, лишь когда наконец удается все сказать как есть.

Затем начались звонки: сначала мой агент поинтересовался, что я курил, затем мой адвокат сообщил, что ему позвонила крупная шишка из Эй-би-си.

– Ты заказал Станисласа Кордову.

– Что? Да нет же…

– Мне только что пришел факс с расшифровкой. Вот я читаю: ты перебил Мартина Башира[7] и объявил, что Кордову надо «попросту убрать».

– Я иронизировал.

– Телевидение не знает такого слова, Скотт.

Надо ли говорить, что «Джон» мне больше не звонил. Исчез.

Адвокаты Кордовы заявили, что я не просто поставил под угрозу жизнь их клиента и его семьи – я к тому же сам сфабриковал анонимный телефонный звонок: пошел к таксофону в квартале от своего дома и позвонил сам себе, чтобы о липовом звонке осталась запись.

Над этим абсурдным обвинением я ржал – а потом подавился своим смехом, сообразив, что доказать обратное не в состоянии. Даже мой адвокат не говорил прямо, верит он мне или нет. Выдвинул гипотезу, что «Джон» был настоящий, но его отпугнула моя «выходка».

Выбора не было, пришлось договариваться, признать вину не в «настоящем злом умысле», но в «пренебрежении истиной по неосторожности». За ущерб я уплатил представителям Кордовы 250 000 долларов – добрую долю того, что откладывал с гонораров за книги и статьи, строя карьеру на бескомпромиссной честности, от которой ныне остались одни клочки. Меня уволили из «Инсайдера», мою колонку в «Тайме» закрыли. Я предварительно говорил с Си-эн-эн – планировал вести еженедельную программу новостных расследований. Теперь одна мысль об этом была смехотворна.

«Макгрэт – как прославленный спортивный рекордсмен, пойманный на допинге, – провозгласил Вулф Блитцер. – Теперь мы вынуждены ставить под вопрос каждое слово, что он написал и произнес».

– Тебе стоит подумать о другом занятии, – проинформировал меня мой агент. – Преподавание, коучинг. В журналистике ты сейчас неприкасаемый.

Сей час затянулся. «Опозоренный журналист», как «бывший заключенный», прочно приклеилось к моему имени. Я стал «симптомом небрежности американской журналистики». Кто-то смонтировал и выложил на «Ю-Тьюбе» ролик, где я тридцать девять раз (голос пропущен через «Авто-Тьюн») повторяю «попросту убрать».

Расследование я бросил. В ту ночь, когда я принял это решение и запихнул подальше коробку с заметками, на меня свалился иск о клевете. Синтия и Сэм уехали, оставив по себе гробовую тишину; впечатление было такое, будто меня, не спросив разрешения, прооперировали. Я был жив, но смутно подозревал, что нечто внутри необратимо перекосилось. И не достанешь, не поправишь: перекрутили некий важный нерв, некий орган нечаянно вшили вверх тормашками. Я лишь ярился на Кордову – изящно прятавшегося за спинами адвокатов, – и ярость моя была еще тлетворнее оттого, что на самом деле я злился на себя, на свою самонадеянность и глупость.

Потому что я понимал: падение мое – не случайность. Кордова переиграл меня, явив ум и прозорливость, каких я от него не ожидал. Я рухнул в нокауте, бой завершился, победитель объявлен – а я ведь даже толком на ринг не выступил.

Меня искусно подставили. «Джон» был наживкой. Кордова, узнав, что я на него охочусь, смастерил капкан, подослал анонима, с проницательностью почти сверхъестественной понимая, что анонимов неотвязный намек – «он что-то делает с детьми» – меня заденет, а потом сел поудобнее и стал смотреть, как я рою себе могилу.

И однако, если Кордова так занервничал из-за моего расследования, если он столько сил приложил, дабы от меня избавиться, – что же он в действительности прячет? Оно что, еще взрывоопаснее? Я решил забыть об этом, отмахнуться, постараться вернуть себе хоть какое-то подобие жизни.

А теперь опять двадцать пять. Я допил скотч, взял новую пачку бумаг и вскоре выкопал то, что искал.

Тонкий манильский конверт. И на нем от руки: «Александра».

Расстегнул конверт, выудил содержимое: листок и компакт-диск.


[8]

5

Несколько лет назад, сосредоточившись на Кордове, я этой статейки о выдающейся первокурснице почти и не заметил. Даже диск не собрался послушать.



Сейчас содрал полиэтилен, сунул диск в стерео, нажал «вкл.».

Долгая пауза, а затем – фортепиано.

Первые такты были пронзительны, настойчивы, стремительны и уверенны – непостижимо, что пианистке всего четырнадцать лет. Ноты рябили, на миг смягчались, яростно всплескивали пулеметным огнем.

Я слушал, текли минуты, и тут из-за двери донеслись тихие шаги по половицам.

Сэм. В последнее время она завела привычку просыпаться среди ночи. Повернулась дверная ручка, и на пороге возникла моя полусонная дочь в розовой ночнушке.

– Привет, зайка.

Протирая глаза, она лишь молча прошлепала ко мне. Сэм унаследовала красоту Синтии, в том числе и блондинистые локоны, от которых занимается дыхание, – явно позаимствованные у ангелочка из Сикстинской капеллы.

– Ты что тут делаешь? – спросила она тихо и серьезно.

– Работаю.

Она облокотилась на стол и принялась как-то странно брыкаться одной ногой. В этом состоянии она всегда гнулась, сплетала руки, заводилась, будто беспрестанно играла в «твистер». Вгляделась в статью.

– Это кто?

– Александра.

– Кто это – Александра?

– Такая девушка, она в беде.

Сэм встревожилась:

– Она сделала плохое?

– Нет, зайка, не в такой беде. В загадочной.

– А какая загадка?

– Пока не знаю.

Так мы и общались. Сэм запускала вопросы в воздух, а я кидался за ними, пытался отвечать. Из-за железобетонного опекунского расписания Синтии и Сэмовой занятой жизни – походы в гости и на балет – я, к несчастью, виделся с нею мало. Последний раз – три с лишним недели назад, мы ходили в Бронксский зоопарк, где выяснилось, что любой равнинной горилле в «Лесах Конго» (включая четырехсотфунтового самца) она доверяет в сто раз больше, чем мне. И не без причин.

– Пошли. – Я поднялся. – Давай-ка в кровать.

Я протянул руку, но Сэм лишь нахмурилась – во взгляде безошибочно читалось сомнение. Похоже, она уже вычислила то, на что мне потребовалось сорок три года: взрослые, конечно, большие, но их знания, в том числе о себе самих, невелики. Игрушки кончились, когда Сэм было года три. И, точно невинно осужденная, попросту очутившаяся не в том месте не в то время, она смирилась и решила стоически отсиживать свой срок (детство) под надзором бестолковых надзирателей (моим и Синтии) и дожидаться УДО.

– Пойдем-ка наверх, поищем твою облачную пижаму, годится? – спросил я.

Она энергично закивала и не сопротивлялась, когда я повел ее по коридору, а затем наверх, где она терпеливо уселась на кровать, пока я рылся в шкафу. Облачная пижама – из синей фланели, вся в кучевых облаках – мой единственный верный поступок. Я купил ее в модном детском магазине в СоХо[9], Сэм полюбила пижаму без памяти и порой плакала, если нельзя было в ней спать. Синтии и Ко. для обеспечения сна Сэм по их сторону фронта пришлось раздобыть вторую и даже третью культовую пижаму, что я полагал мелкой, но значимой личной победой.

Я перерыл весь шкаф и наконец отыскал пижаму на дальней полке. Театрально развернул – Сэм любит, когда я перед ней играю немое кино а-ля Рудольф Валентино[10]. Мы надели пижаму, и я уложил Сэм в постель.

– Подоткни, – распорядилась она.

Я подоткнул.

– Оставить свет? – спросил я.

Она потрясла головой. Единственный ребенок на земле, который не боится темноты.

– Спокойной ночи, лап.

– Спокойной ночи, Скотт.

Она всегда звала меня Скотт – никаких «пап». Никак не вспомню, когда это началось, – истоки непостижимы, как с курицей и яйцом.

– Я тебя люблю больше… как там было? – спросил я.

– Солнца плюс Луны. – Она закрыла глаза и волшебным образом мгновенно заснула.

Я вернулся в кабинет. Диск все играл – спонтанная, дикая музыка. Я сел за стол, перечитал статью из Амхёрста.

«На время забыть, как тебя зовут», – сказала Александра.

В смысле «Кордова». Наверняка.

«Он что-то делает с детьми». Что он сделал с собственной дочерью? Как она умудрилась погибнуть в двадцать четыре года – видимо, покончить с собой?

Я чувствовал, как оно просыпается вновь – темное подводное течение, что вновь тащит меня к Кордове. Черт с ней, с моей злостью на него, хоть она еще и кипела, – это ведь к тому же мой шанс оправдаться. Если я опять выйду на охоту и докажу, что Кордова в самом деле хищник – а в душе я в этом не сомневался, – быть может, все потерянное вернется ко мне. Синтия, допустим, вряд ли, на это надеяться нельзя – зато карьера, репутация, жизнь.

И за пять лет кое-что изменилось, у меня есть зацепка. Александра.

Раздирает нутро самая мысль о том, что эта незнакомка, эта необузданная музыкальная волшебница ушла из нашего мира. Потеряна, утихомирена – очередная мертвая ветвь на корявом древе Кордовы.

Быть может, она и есть его неверная стезя.

Такова тактика скрытого нападения, описанная в «Искусстве войны» Сунь-цзы. Противник ожидает лобового удара. Готовится к нему, яростно его отбивает, и в результате потери тяжелы, растрата жизненных ресурсов огромна – и ты побежден. Однако порой есть и другой подход, «неверная стезя». Противник не ждет, что ты изберешь ее, ибо путь этот извилист, коварен, зачастую противник и сам о нем не подозревает. Но если твоему войску удастся пройти этим путем, ты не просто окажешься у противника в тылу – ты проберешься в самое сердце его, в святая святых.

«Ленточный червь пожирает собственный хвост, – предостерегал меня старый репортер. – Убивать бесполезно… Обернется вокруг сердца, выжмет всю кровь».

Да, я не выяснил, что с ним сталось, – но я знал и так. Наутро он, сколько ни ворчал, с неизбежностью восхода солнца выполз из постели, упаковал манатки и сел в автобус до проклятой деревни.

Он бы не смог отвернуться от истории.

Вот и я не могу.

6

Миновало чуть больше недели, и в три часа ночи я вошел в автобус М102 до Гарлема (№ 5378, как велела Шерон Фальконе) и уединился на заднем сиденье.

Уж в этом-то автобусе в три часа ночи беседы шепотом и подозрительные перегляды никого не волнуют. Все пассажиры, какие есть, скорее всего, вымотаны до смерти, на приходе либо сами промышляют чем-нибудь сомнительным и тоже пылко оберегают свое инкогнито. Я так и не понял, как это Шерон так устроила, но, честное слово, шофер был тот же, что и на последнем нашем свидании лет девять назад.

С детективом Шерон Фальконе я познакомился в 1989 году: я был газетным салагой в «Нью-Йорк пост», а она – полицейской салагой на подхвате в деле бегуньи из Центрального парка.[11] Даже теперь, спустя двадцать с лишним лет, я знал о Шерон разве что обрывочные детали, хотя они окрашивали картину ярко, как кейджунские специи. Сорок шесть лет, живет в Куинсе одна, держит немецкую овчарку Харли. Последние десять лет работала в отделе убийств Северного Манхэттена – подразделении, которое помогало другим участкам с расследованием убийств, случившихся севернее Пятьдесят девятой улицы, – и усопшим жертвам служила верно, по-старомодному истово и самоотверженно.

Автобус свернул на запад, на Восточную Сто шестнадцатую, мимо заброшенных муниципальных домов, пустырей, ветхих церквей – СПАСЕНИЕ И ИЗБАВЛЕНИЕ, значилось на вывеске – и людей, околачивающихся на перекрестках.

Видимо, что-то не так. В прошлый раз Шерон к этому часу уже появилась. Я проверил телефон, но не было ни пропущенных звонков, ни сообщений. Наш разговор накануне особых надежд не внушал, и помощи Шерон, честно говоря, не обещала. Обронила:

– Завтра вечером. Там же, тогда же, – и повесила трубку.

Автобус свернул на проспект Малькольма Икс, я уже заподозрил, что Шерон меня надула, но тут мы резко затормозили у ветхого особняка, и я увидел одинокую фигуру на тротуаре. Двери открылись, и вот уже детектив Шерон Фальконе спешит ко мне – будто заранее знала, где я сижу.

Она не изменилась: те же 5 футов 3 дюйма, угрюма, губы тонки и неулыбчивы, нос кнопкой, кончик вздернут завитком древесной стружки. Не то чтобы непривлекательная. Однако странная. Смахивает на бледную монашку с портрета пятнадцатого столетия во фламандском зале Метрополитен-музея. Одна беда: художник не вполне освоил человеческую анатомию, а потому наградил Шерон длинной шеей, асимметричными плечами и слишком маленькими ладошками.

Она скользнула на сиденье рядом со мной, оглядела других пассажиров, уронила под ноги черную сумку.

– Из всех эм-сто-вторых во всех городах мира ты заходишь в мой,[12] – отметил я.

Она не улыбнулась.

– У меня мало времени.

Она расстегнула сумку и вручила мне белый конверт 8 × 10. Я извлек оттуда тоненькую пачку бумаг: первая страница – фотокопия досье.

«Дело № 21-24-7232».

– Как продвигается расследование? – спросил я, спрятав бумаги в конверт, а конверт в карман.

– Расследует пятый участок. Им по сто человек на дню звонят. Анонимы, но по делу ни слова. На той неделе Александру видели в «Макдональдсе» в Чикаго. Тремя днями раньше – в ночном клубе в Майами. Уже два признания в убийстве набралось.

– А это убийство?

Шерон покачала головой:

– Нет. Она прыгнула.

– Ты уверена?

Она кивнула:

– Никаких следов борьбы. Ногти чистые. Сняла ботинки и носки, поставила на край. Методично готовилась – очень похоже на суицид. Вскрытия не было. Даже не знаю, будет ли.

– А почему не будет?

– Семейный адвокат отбивается зубами и когтями. Религиозные запреты, все такое. Для еврея осквернение тела – кощунство. – Она нахмурилась. – Я заметила, в деле не хватает пары снимков. Торс, спереди и сзади. Я так думаю, хранят отдельно, чтоб какой урод не слил «Дымящемуся пистолету»[13].

– Причина смерти?

– Как у всех прыгунов. Обильное кровотечение. Перелом шеи, рваные раны сердца, множественные переломы ребер и перелом черепа. Пролежала мертвая несколько дней. С месяц назад поступила в какую-то пафосную частную клинику на севере. Оттуда сообщили о ее исчезновении. За десять дней до прыжка.

Я вытаращился:

– Почему? Она сбежала?

Шерон кивнула:

– Медсестра подтвердила, что в одиннадцать вечера Александра была в палате, свет не горел. А в восемь утра ее уже не было. И зафиксирована всего одной камерой слежения – какой-то бред, клиника напичкана камерами, как Пентагон. Лица не видно. Просто девушка в белой пижаме бежит по газону. И с ней мужчина.

– Кто?

– Неизвестно.

– Почему она легла в клинику? Наркотики?

– По-моему, никто так и не знает, что с ней было. Там в конверте медицинское освидетельствование.

– Когда клиника заявила о пропаже?

– Тридцатого сентября. В рапорте есть.

– А прыгнула она?..

– Поздно вечером десятого октября. Одиннадцать вечера, полночь.

– И где она шлялась эти полторы недели?

– Никто не в курсе.

– А на кредитках ее шевелилось что-нибудь?

Шерон помотала головой:

– И мобильный тоже был отключен. Догадалась не включать. Видимо, не хотела, чтоб ее нашли. За все десять дней ее точно видели всего раз. Когда обнаружили тело, она была в джинсах и футболке. В кармане пластиковый номерок. Сзади дерево выгравировано. Выяснили, откуда взялся, – из ресторана «Времена года». Знаешь, заведеньице на Парк-авеню?

Я кивнул. «Времена года» – один из самых дорогих ресторанов города, говоря точнее – заповедник редкой дикой фауны. Платишь непомерный входной взнос ($45 за крабовые тефтели), дабы понаблюдать – но ни в коем случае не потревожить – процесс питания и боевые ритуалы нью-йоркских привилегированных и властительных кругов, демонстрирующих узнаваемые признаки своей видовой принадлежности: закаменевшие лица, ширящиеся плеши, стального оттенка костюмы.

– Девчонка-гардеробщица ее опознала, – пояснила Шерон. – Александра пришла около десяти, но спустя несколько минут убежала без пальто и уже не вернулась. А через пару часов прыгнула.

– Наверное, встречалась с кем-то.

– Неизвестно.

– Но следствие пошурует?

– Нет. Тут же нет преступления. – Шерон пронзила меня взглядом. – Чтобы добраться до шахты лифта, ей надо было войти в заброшенный дом, а там известный сквот, «Висячие сады». С крыши она пролезла в потолочный люк – а он шириною в фут. Мало таких субтильных, кто туда протиснется, и тем более невозможно, если держать кого-то, а тот отбивается. Всё прочесали на предмет следов. Никаких признаков того, что Александра была не одна.

Шерон не сводила с меня изучающего – нет, пожалуй, следовательского – взгляда: ее карие глаза методично ползали по моему лицу – вероятно, по таким же квадратам, какие она применяла в работе поисковых партий.

– А теперь настал момент спросить, зачем тебе эта информация, – сказала она.

– Кое-какие неоконченные дела. Ты не парься.

Шерон сощурилась:

– Знаешь, что говорил Конфуций?

– Напомни.

– «Перед тем как мстить, вырой две могилы».

– Мне всегда казалось, что мудрость древних китайцев сильно переоценена.

Я вручил Шерон конверт. Три тысячи долларов. Она сунула конверт в сумку, застегнула молнию.

– Как твой пес? – спросил я.

– Умер три месяца назад.

– Как жалко.

Она отбросила шипастую челку со лба, смерила взглядом старика, только что севшего в автобус.

– Все хорошее кончается, – сказала она. – Ну, все на этом?

Я кивнул. Она накинула ремень сумки на плечо, собралась уже встать, но тут меня запоздало осенило, и я схватил ее за запястье.

– А предсмертная записка? – спросил я.

– Не нашли.

– Кто опознал Александру в морге?

– Адвокат. От родных ни слова. Говорят, их нет в стране. Путешествуют.

Скривившись – с сожалением, но без особого удивления, – она встала и направилась к передней двери. Шофер тотчас затормозил. Несколько секунд – и Шерон уже шагала по тротуару, не столько шла, сколько перла: плечи ссутулены, взгляд уставлен под ноги. Автобус рыгнул, покатил дальше, и Шерон обернулась смутной тенью, что скользит мимо запертых магазинов и закрытых витрин; резкий поворот – и она пропала.




7

– Это кыто?

Царапучий женский голос в домофоне – нечленораздельный, с густым русским акцентом.

– Скотт Макгрэт, – повторил я, склонившись к крошечной черной видеокамере над дверными звонками. – Я друг Вольфганга. Он меня ждет.

Что вранье. Утром, от корки до корки прочтя досье Александры Кордовы, я три часа с собаками искал Вольфганга Бекмана – киноведа, профессора, бешеного кордовита, автора шести книг о кино, в том числе популярной работы «Американская маска» – о фильмах ужасов.

Я сунулся в Коламбию, в кабинет Бекмана в Додж-холле, узнал его расписание, из которого, впрочем, следовало, что в этом семестре у него всего один курс, «Темы ужаса в американском кинематографе», по вторникам в семь вечера. Я позвонил ему на работу и на мобильный, но включилась голосовая почта, а с учетом нашей последней встречи больше года назад – когда Бекман не просто пожелал мне сгнить в аду, но вдобавок, расхрабрившись от водки, дважды пьяно на меня замахнулся – я понимал, что он скорее перезвонит папе римскому. (Бекман истово ненавидел две вещи в этой жизни: сидеть в первых трех рядах в кинотеатре и католическую церковь.) Последний шанс – явиться сюда, в ветхий дом на углу Риверсайд-драйв и Западной Восемьдесят третьей, где я провел немало вечеров в кротовьей норе, заменявшей Бекману квартиру, слушая его лекции в обществе стаи кошек и толпы студентов, которые впитывали каждое его слово, точно котята, лакающие сметану.

К моему удивлению, раздался скрежет, громко зажужжало – и меня впустили.

На мой стук дверь с потускневшими цифрами «506» открыла крохотная женщина. Черная стрижка сидела у нее на голове, как колпачок на авторучке. Очередная домработница Бекмана. С тех пор как много лет назад его возлюбленная жена Вера умерла от рака, Бекман, решительно неспособный сам о себе позаботиться, нанимал для этой цели многочисленных русских дюймовочек.

Все они были равно низкорослы, суровы и немолоды; голубые глаза, обветренные руки, крашеные волосы оттенка ненатуральной карамели, душа сочится большевистским «даше не думай». Два года назад была Мила в потертых джинсах и футболках со стразами – она неумолчно повествовала о сыне, оставшемся в Беларуси. (Все прочие ее речи, не касавшиеся Сергея, в основном сводились к единственному слову «ньет».)

У этой наблюдался ястребиный нос, розовые хозяйственные перчатки и черный резиновый фартук, в каких щеголяют сварщики на сталелитейных заводах. Похоже, она так нарядилась, дабы вымыть пол у Бекмана в кухне.

– Он шидет вас-с? – Она смерила меня взглядом. – Он у сытоматолога.

– Он просил зайти и подождать.

Она недоверчиво сощурилась, но толкнула дверь.

– Хочите тчай? – вопросила она.

– Благодарю вас.

Напоследок одарив меня неодобрительным взглядом, она исчезла в кухне, а я направился в гостиную.

Гостиная не изменилась. По-прежнему темная и угрюмая, пахнет грязными носками, сырой гнилью и кошками. Поблекшие ирисы на обоях, потолок прогибается, как диванное дно, – в квартире Бекмана неотступно чудилось, что из-под половиц вот-вот проступит вода. Я в жизни не бывал в настолько отдраенной квартире (Бекмановы домработницы всегда вооружены шваброй и ведром, банками лизола, салфетками с клороксом), так отчетливо смахивающей на болото в глуши Эверглейдс.

По краю каминной полки выстроились фотографии. Они тоже не изменились. Цветной портрет Веры в день свадьбы – счастливая, вся светится. Рядом портрет Марлоу Хьюз с автографом – легендарная красотка, вторая жена Кордовы, блистала в «Дитяти любви». Дальше – сын Бекмана, Марвин, в день выпуска с юридического факультета; удивительно, до чего нормальный на вид юнец. Затем кадр из «Тисков для пальцев» – Эмили Джексон разглядывает таинственный дипломат мужа; и наконец, индоподобный Бекман на троне – довольный будда на ступеньках библиотеки Лоу в Коламбии, окруженный полусотней восхищенных студентов.

На страницу:
2 из 11