bannerbannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Хорхе Каррион

Книжные магазины

Jorge Carrión

Librerías

Editorial Аnagrama


By arrangement with Literarische Agentur Mertin Inh. Nicole Witt e. K., Frankfurt am Main, Germany

© Jorge Carrión, 2013

© М. Мамлыга, послесловие, 2024

© ООО «Ад Маргинем Пресс», 2019, 2024

* * *

Третьего апреля 2013 года жюри в составе Сальвадора Клотаса, Романа Губерна, Ксавье Руберта де Вентоса, Фернандо Саватера, Висенте Верду и издателя Хорхе Эрральде присудило 41-ю премию издательства Anagrama книге Луиса Гойтисоло «Природа романа».

В число финалистов вошла книга Хорхе Карриона «Книжные магазины».

Книжный магазин – это лишь мысль во времени.

Карлос Паскуаль. «Полномочия читателя»

Нет сомнения, что нередко мне случается говорить о вещах, которые гораздо лучше и правильнее излагались знатоками этих вопросов. Эти опыты – только проба моих природных способностей и ни в коем случае не испытание моих познаний; и тот, кто изобличит меня в невежестве, ничуть меня этим не обидит, так как в том, что я говорю, я не отвечаю даже перед собою, не то что перед другими, и какое-либо самодовольство мне чуждо. Кто хочет знания, пусть ищет его там, где оно находится, и я меньше всего вижу свое призвание в том, чтобы дать его. То, что я излагаю здесь, всего лишь мои фантазии, и с их помощью я стремлюсь дать представление не о вещах, а о себе самом.

Мишель де Монтень. «О книгах»[1]

Типограф XVI века должен был быть искушен во многих ремеслах. Помимо типографа, он был еще и книготорговцем, предпринимателем-капиталистом, составителем оглавлений и переводчиком, знавшим различные языки, равно как и корректором и издателем. Он должен был состоять в хороших отношениях с именитыми эрудитами, с одной стороны, и с богатыми меценатами и правителями – с другой. Его особый вклад в интеллектуальную жизнь не следует недооценивать.

Мартин Лайонс. «Книги»

Там они и остаются.

Но ненадолго.

Я-то знаю. Поэтому я пошла. Чтобы проститься. Всякий раз, когда я путешествую, я неизменно делаю это затем, чтобы проститься.

Сьюзен Сонтаг. «Поездка без гида»

Шагать: прочитывать клочок земли, расшифровывать кусок мира.

Октавио Пас. «Грамматическая обезьяна»

Человек познает способности лишь через опыт. Когда орленок впервые расправляет крылья и доверяется воздушному потоку, он трепещет, точно молодая голубка. Когда сочинитель пишет свой первый труд, ни он сам, ни издатель еще не знают его настоящей цены. Но если издатель платит нам столько, сколько считает нужным, мы, в свою очередь, продаем ему то, что считаем нужным. И только успех позволяет и книгопродавцу, и литератору оценить работу.

Дени Дидро. «Письмо о книжной торговле»[2]

Введение, начинающееся со старого рассказа Стефана Цвейга

Его можно взять в руки, как книгу, этот городок, и полистать страницы, – столько-то страниц в голове у каждого из обитателей. А когда война кончится, тогда в один прекрасный день, в один прекрасный год книги снова можно будет написать, созовем всех этих людей, и они прочтут наизусть всё, что знают, и мы всё это напечатаем на бумаге. А потом, возможно, наступит новый век тьмы и придется опять всё начинать сначала. Но у человека есть одно замечательное свойство: если приходится всё начинать сначала, он не отчаивается и не теряет мужества, ибо он знает, что это очень важно, что это стоит усилий.

Рэй Брэдбери. «451 градус по Фаренгейту»[3]

Между отдельным произведением и всей мировой литературой устанавливается связь, похожая на ту, что один книжный магазин поддерживает со всеми книжными, которые существуют, существовали и, возможно, будут существовать. Синекдоха и аналогия – ключевые для человеческого мышления приемы. Я начну разговор обо всех книжных магазинах настоящего, прошлого и – кто знает? – возможно, будущего с одной-единственной новеллы Стефана Цвейга под названием «Мендель-букинист» (1929). Ее действие разворачивается в Вене на закате империи. Затем я перейду к другим повестям – о читателях бурного ХХ века.

На этот раз мы оказываемся не в Frauenhuber или Imperial, знаменитых венских кафе, о которых Цвейг вспоминал во «Вчерашнем мире»: «А основные новости мы узнавали в нашем „просветительском центре“– кафе»[4]. Повествование начинается с того, что рассказчик возвращается домой с окраины города и из-за внезапно хлынувшего дождя спешит укрыться в первом встречном заведении. Он устраивается за столиком, и его постепенно охватывает ощущение, что это место ему знакомо. Рассказчик шарит взглядом по мебели, по стойке, по бильярду, по ломберным столам и телефонной будке, чувствуя, словно уже бывал здесь, упорно думает и наконец вспоминает – резко вспоминает.

Он находится в кафе Glück, а там, прямо перед ним, сидел когда-то букинист Якоб Мендель, сидел дни напролет, с половины восьмого утра до закрытия, окруженный каталогами и сложенными в стопки изданиями. Глядя сквозь очки на эти списки, на все эти данные и запоминая их, он теребил бороду и локоны в такт чтению, которое весьма походило на молитву: Мендель приехал в Вену с намерением выучиться на раввина, но старые книги увели его с этого пути, чтобы он «отдался» их «сверкающему и тысячеликому многобожию». Чтобы он стал Великим Менделем. Потому что Мендель был «небывалым чудом памяти», «библиографическим феноменом», miraculum mundi[5], «волшебным всесветным механизмом, регистрирующим книги», «титаном»:

За этим грязновато-бледным лбом, обросшим серым мохом, запечатлены были незримыми письменами, словно отлитые из металла, титульные листы всех когда-либо вышедших книг. Он мгновенно, не колеблясь, называл место выхода любого сочинения, появилось ли оно вчера или двести лет тому назад, его автора, первоначальную цену и букинистическую; помнил отчетливо и ясно и переплет, и иллюстрации, и факсимиле ‹…› Он знал каждое растение, каждую инфузорию, каждую звезду в изменчивом зыбком книжном космосе. По каждой специальности он знал больше, чем специалисты, знал библиотеки лучше, чем библиотекари, наличность книг большинства фирм он знал лучше, чем их владельцы, вопреки всем спискам и картотекам, опираясь единственно на свой магический дар, на свою несравненную память, всю силу которой можно показать, только приведя сотни примеров[6].

Великолепные метафоры: волосы – серый мох, заученные книги – живые существа или звезды, составляющие сообщество привидений, мир текстов. Познания бродячего торговца, у которого нет разрешения на открытие собственного магазина, оказываются обширнее знаний любого специалиста и библиотекаря. Его импровизированный книжный, расположившийся на столе, всегда одном и том же, в кафе Glück – это храм, куда совершают паломничество любители и собиратели книг, а также все те, кто не смог найти библиографические сведения в официальных источниках. Так, в студенческие годы, после тщетных поисков нужного издания в библиотеке, рассказчик оказывается однажды у легендарного столика благодаря университетскому товарищу – проводнику, указавшему, где находится сокровенное место, не обозначенное ни в путеводителях, ни на картах и известное лишь посвященным.



«Мендель-букинист» вписывается в ряд тех книг ХХ века, где речь идет об отношениях между памятью и чтением. Этот список можно было бы открыть «Бумажным миром» Луиджи Пиранделло (1909), а завершить «Энциклопедией мертвых (целой жизни)» Данило Киша (1981), включив в него помимо новеллы Цвейга три вещи, написанные Хорхе Луисом Борхесом в середине прошлого века. Потому что у Борхеса старая металитературная традиция обретает такую зрелость, такую запредельность, которая заставляет нас воспринимать всех авторов, которые писали до и после него, как провозвестников и наследников. «Вавилонская библиотека» 1941 года описывает гипертекстуальный мир в виде библиотеки-улья: он лишен смысла, литература в нем представляет собой исключительно дешифровку (это кажется парадоксом: в рассказе Борхеса чтение ради удовольствия находится под запретом). Сюжет «Алефа», опубликованного в журнале Sur[7] четыре года спустя, строится вокруг вопроса о том, как воспринимать превращение Вавилонской библиотеки в крохотную сферу, где сгущается всё пространство и время, и касается прежде всего возможности перевести чтение в поэму, в язык, который сделает полезным существование необыкновенного алефа. Однако ближе всего к Цвейгу Борхесов «Фунес, помнящий», где главный герой, обретающийся на задворках западной цивилизации, воплощает собой, подобно Менделю, гения памяти:

Вавилон, Лондон и Нью-Йорк своим яростным блеском поражают воображение человеческое; однако никто в этих кишащих людьми башнях или на этих мятущихся улицах не испытывал столь непрестанного жара и гнета реальности, как тот, что обрушивался денно и нощно на бедного Иренео в его убогом южноамериканском предместье[8].

Как и Мендель, Фунес не получает удовольствия от своей удивительной способности запоминать. Для них читать не означает находить доводы, следить за судьбами героев, вникать в их психологию, выявлять, сопоставлять, думать, ощущать всеми фибрами души страх и наслаждение. Сорок четыре года спустя выйдет «Короткое замыкание». Чтение для них, как и для персонажа того фильма, робота Номера 5, – поглощение данных, облако ярлыков, индексирование и обработка информации; желание этому процессу чуждо. Рассказы Цвейга и Борхеса полностью дополняют друг друга: старик и юноша, полная память о книгах и исчерпывающая память о мире, Вавилонская библиотека в одном-единственном мозгу и алеф в одной-единственной памяти, два героя, объединенные тем, что живут бедно и отчужденно.

Пиранделло в «Бумажном мире» представляет другую картину чтения, картину, пронизанную бедностью и одержимостью. Но Баличчи, пристрастившийся к чтению настолько, что его кожа обрела цвет и текстуру бумаги, погрязший в долгах из-за своей страсти, постепенно слепнет: «Вот он, весь его мир! А ему в нем больше не жить, разве что в той степени, в какой поможет память!»[9] Окруженный осязаемой реальностью, томами, неупорядоченными, словно фигуры из «Тетриса», он решает нанять кого-нибудь для каталогизации этих книг, наведения порядка в его библиотеке, чтобы «извлечь из хаоса» его мир. Однако и после этого, не способный читать, Баличчи чувствует себя неполноценным, сиротой. Он нанимает чтицу, Тильде Пальоккини, но его раздражает ее голос, ее интонация, и они решают – читать она должна тихим голосом, почти беззвучно, чтобы он мог воскрешать в памяти, вслед мелькающим строкам и страницам, собственное чтение, оставшееся в прошлом. Весь его мир оказывается упорядоченным в воспоминаниях.

Мир, который можно объять, уменьшенный благодаря метафоре библиотеки, книжного магазина на столике кафе или фотографической памяти, мир, который можно описать и картографировать.

Неслучайно герой новеллы Киша «Энциклопедия мертвых (целая жизнь)» – как раз топограф. Вся его жизнь до мелочей подчинялась своего рода секте или группе безымянных эрудитов, с конца XVIII века занимавшихся – независимо от деятелей Просвещения – собственной энциклопедической работой по розыску тех исторических персонажей, которых не найти ни в одной из энциклопедий, изданных, известных, имеющихся в библиотеках. Поэтому в некоей северной библиотеке существуют залы энциклопедии мертвых. Каждый зал посвящен одной из букв алфавита, каждый том прикован цепью к своей полке, и его нельзя ни скопировать, ни воспроизвести: они лишь предметы выборочного чтения, жертвы мгновенного забвения.



«Моя память, сэр, похожа на вместилище мусора», – говорит Фунес. Борхес всегда повествует о провале: те три чуда, что он рисует в своем воображении, обречены на смерть или абсурд. Мы уже знаем, какие глупые стихи Карлос Архентино сумел написать на основе невероятного алефа, из обладания которым он не извлек ни малейшей пользы. И библиотекарь Борхеса, неутомимо странствовавший между книжных стеллажей, в старости перечисляет все незыблемые убеждения и надежды, которые человечество теряло на протяжении веков, и в конце утверждает: «Я знаю места, где молодежь поклоняется книгам и с пылом язычников целует страницы, не умея прочесть при этом ни буквы». Той же горечью пронизаны все упомянутые нами истории: герой Пиранделло слепнет, Мендель умер, Вавилонская библиотека теряет обитателей из-за легочных заболеваний и самоубийств, Беатрис Витербо скончалась, отец Борхеса болен, Фунес скончался от воспаления легких, отец рассказчицы Киша тоже исчез. Эти шесть произведений объединяет боль – боль человека и мира: «Невыразимо меланхоличная память: иногда я много раз проходил по вычищенным коридорам и лестницам, не встречая ни единого библиотекаря».

Поэтому меня неприятно поразило, когда я увидел этот мраморный стол Якоба Менделя – былое прибежище оракула – опустелым, как могильная плита. Только теперь, в более зрелые годы, я понял, как много исчезает с уходом каждого такого человека, – прежде всего потому, что всё неповторимое день ото дня становится всё драгоценнее в нашем обреченном на однообразие мире.

Его необыкновенную природу, говорит Цвейг, можно было раскрыть только через примеры. Чтобы рассказать об алефе, Борхес обращается к хаотичному перечислению отдельных фрагментов существа, способного обрабатывать универсальное. Киш, писатель, творивший после Борхеса, настаивает на том, что каждый приводимый пример является лишь малой частью материала, обозначенного безымянными мудрецами. Столик в уличном кафе может быть крохотным ключиком от двери в одно из измерений, которые накладываются друг на друга в любом большом городе. И у человека может быть ключ, открывающий дверь в мир, где нет геополитических границ, где Европа понимается как единое культурное пространство, выходящее за рамки войн или падения империй. Культурное пространство, которое всегда гостеприимно, поскольку существует лишь в голове того, кто по нему путешествует. В отличие от Борхеса, считавшего, что История лишена смысла, цель Цвейга – рассказать о том, как Первая мировая война создала современные границы. Мендель спокойно живет своей жизнью, не имея никакого документа, удостоверяющего его изначальное гражданство или гражданство принявшей его страны. В его книжный мир не проникла новость о начале войны, но вдруг открытки, которые он отправляет книготорговцам в Париж или Лондон, столицы враждебных стран, привлекают внимание цензора (этого важнейшего в истории преследования книг читателя; читателя, чье занятие – доносить на читателей). Тайная полиция обнаруживает, что Мендель – русский, а значит, и вероятный враг. В одной стычке он теряет очки. Менделя отправляют в концентрационный лагерь, где он проводит два года, лишенный насущного, постоянного и любимого занятия – чтения. Хлопотами важных и влиятельных клиентов, коллекционеров книг, осознающих его гениальность, Менделя освобождают, но к возвращению в Glück он уже не может концентрироваться, как прежде, и шагает к неотвратимому концу. Изгнанный из кафе, Мендель вскоре умирает в нищете.

Важно, что он – Вечный жид, принадлежащий Народу Книги, что он родом с Востока и его постигло несчастье скончаться на Западе, пусть это и произошло после нескольких десятилетий невольной ассимиляции, принесших ему уважение и даже почитание тех немногих избранных, способных оценить его исключительность. Отношения Менделя с напечатанной информацией, говорит нам Цвейг, покрывали все его эротические потребности. Подобно древним мудрецам Черной Африки, он был человеком-библиотекой, а его нематериальное произведение – накопленной энергией, которой он делился с другими.

Эта история рассказана нам устами единственной свидетельницы тех времен, когда в кафе был другой хозяин и другой персонал, а само оно представляло собой мир, утраченный в 1914–1918 годах, – устами старухи, к которой Мендель был искренне привязан. Она воплощает собой память о существовании, что было бы обречено на забвение, не оставь старуха свидетельство о нем писателю, превращающему его в рассказ. И этот процесс вспоминания и исследования, это временное отдаление, заставляет слова рассказчика, столь похожего на Цвейга, звучать в тональности, близкой к откровению:

Всё исключительное и мощное в нашем бытии создается лишь внутренней сосредоточенностью, лишь благородной монотонностью, священной одержимостью безумцев. ‹…› И всё же я умудрился забыть его; правда, то были годы войны, а я, подобно ему, с головой ушел в свою работу.

Рассказчика охватывает стыд. Потому что он забыл образец, мастера. И жертву. Вся его повесть подводит к этому признанию. И подспудно говорит о перемещении: с периферии в молодости к возможному центру в зрелом возрасте, когда он забыл истоки, которые не должен был забывать. Это повесть о путешествии к истокам, физическом путешествии, сопровождающемся путешествием памяти и достигающем кульминации в выражении благодарности. Щедрый и ироничный, рассказчик позволяет безграмотной старушке оставить себе книгу, которая принадлежала Менделю, – одно из немногих надежных свидетельств его пребывания в мире. Новелла заканчивается такими словами: «Книги пишутся только ради того, чтобы и за пределами своей жизни остаться близким людям и тем оградить себя от неумолимого врага всего живущего – тлена и забвения».

Отдавая дань памяти бродячего книготорговца из исчезнувшего мира, вновь собирая и восстанавливая его историю, Цвейг действует как исследователь в понимании Вальтера Беньямина: как коллекционер, старьевщик. Об этом писал Жорж Диди-Юберман в своем эссе «Перед лицом времени»: «Разграблением обеспечивается не только симптоматическая опора невежеству – истина подавленного времени истории, – но и само место и текстура „содержимого вещей“, „работы над вещами“». Память Фунеса подобна свалке. Перечисленные мною примеры, образующие некую серию повествований о чтении и памяти, на самом деле исследуют соотношение между чтением и забвением. Соотношение, осуществляющееся посредством предметов – результата определенного ремесленного процесса, – которые мы называем книгами и читаем, словно они суть отходы, развалины текстуры былого и его идей, дошедших до нас. Потому что судьба совокупностей заключается в том, чтобы сводиться к частям, фрагментам, хаотичным перечислениям, примерам, которые можно прочесть.



О книгах как об объектах, вещах, о книжных магазинах как об археологических остатках, лавках старьевщика или архивах, которые не желают делиться с нами заключенными в них знаниями и которые в силу самой своей природы отказываются занимать то место в истории культуры, что им соответствует, об их зачастую антипространственном свойстве, то есть противостоянии политическому управлению пространства в национальных или государственных категориях, о значении преемственности, об эрозии прошлого, о памяти и книгах, о нематериальном наследии и его отражении в материалах, которые имеют тенденцию разлагаться, о Книжном магазине и Библиотеке как о двуликом Янусе или родственных душах, о цензуре, всегда полицейской, о неприкаянных пространствах, о книжном магазине как о кафе и очаге за пределами сторон света, Востока и Запада, о жизнях и произведениях книготорговцев, оседлых или странствующих, обособленных или принадлежащих к одной и той же традиции, о напряженности между уникальным и серийным, о роли встречи в книжном контексте и о ее эротизме, скрытой сексуальности, о чтении как об одержимости и безумии и как о бессознательном побуждении или бизнесе с присущими ему проблемами управления и злоупотреблениями на рабочем месте, о множестве центров и бесконечных перифериях, о мире как о книжном магазине и книжном магазине как о мире, об иронии и торжественности, об истории всех книг и книг по отдельности, с именами и фамилиями на клапанах суперобложки, из бумаги или из пикселей, об универсальных и моих личных книжных, – обо всём этом пойдет речь в настоящей книге, которая до недавних пор находилась в каком-нибудь книжном, библиотеке или на полке у друга, а теперь, читатель, принадлежит, пусть даже временно, твоей личной библиотеке.

То есть эта книга только вышла из одной гетеротопии, чтобы проникнуть в другую с соответствующими изменениями смысла, с сопутствующими преобразованиями значений. Так она и будет работать: предлагая как утешение, даруемое упорядочивающим чтением, так и отступления или противоречия, которые вызывают беспокойство или угрожают, воссоздавая возможные традиции и в то же время напоминая, что речь идет лишь о примерах, исключениях из карты и хронологии книжных магазинов. Их невозможно воссоздать, они сотканы из отсутствия и забвения, предлагая аналогии и синекдохи, собрания золотых фрагментов и обрывков истории или будущей энциклопедии, написать которую нельзя.


[Гетеротопия – ] этот беспорядок, высвечивающий фрагменты многочисленных возможных порядков в лишенной закона и геометрии области гетероклитного; и надо истолковать это слово, исходя непосредственно из его этимологии, чтобы уловить, что явления здесь «положены», «расположены», «размещены» в настолько различных плоскостях, что невозможно найти для них пространство встречи, определить общее место для тех и других.

Мишель Фуко. «Слова и вещи»[10]

1. Путешествие без конца

Книжный магазин помещает наставления в любви рядом с разноцветными картинками, заставляет Наполеона под Маренго скакать верхом на коне рядом с воспоминаниями домашней прислуги, а между сонником и поваренной книгой проводит маршем старых англичан по широким и узким путям Евангелия.

Вальтер Беньямин. «Пассажи»

В каждом книжном магазине сосредоточен весь мир. Не воздушная трасса, а проход между полками объединяет твою страну и ее языки с необъятными краями, где говорят на других наречиях. Не пересечение государственных границ, а шаг, всего лишь шаг нужен, чтобы очутиться в ином месте и в иной эпохе. Книга, изданная в 1976 году, стоит рядом с вышедшей вчера, только что доставленной и всё еще пахнущей лигнином (из которого получают ванилин). Монография о доисторических переселениях сосуществует с исследованием мегаполисов XXI века. За полным собранием сочинений Камю наталкиваешься на работы Сервантеса – ни в одном другом ограниченном пространстве не оказываются столь верными слова Ж. В. Фоша: «M’exalta el nou i m’enamora el vell»[11]. Это не дорога, а лестничный пролет, порог или, может быть, снова что-то иное: разворот, связующее звено между одним жанром и другим, одной дисциплиной или увлечением и их оборотной, а зачастую и дополняющей, стороной: между греческой драмой и великим американским романом, микробиологией и фотографией, историей Дальнего Востока и популярными романами о Диком Западе, индийской поэзией и хрониками Индии, энтомологией и теорией хаоса.

Чтобы получить доступ к карте любого книжного, этого представительства мира – многих миров, называемых нами миром, – который так много у географических карт позаимствовал, к этой области свободы, где время замедляется, а туризм становится разновидностью чтения, не нужен никакой паспорт. И тем не менее в магазинах вроде Green Apple Books в Сан-Франциско, La Ballena Blanca в венесуэльской Мериде, Robinson Crusoe 389 в Стамбуле, La Lupa в Монтевидео, L’Écume des Pages в Париже, The Book Lounge в Кейптауне, Eterna Cadencia в Буэнос-Айресе, Rafael Alberti в Мадриде, Cálamo и Antígona в Сарагосе, Casa Tomada в Боготе, Metales Pesados в Сантьяго-де-Чили и его филиала в Вальпараисо, Dante & Descartes в Неаполе, John Sandoe Books в Лондоне или Literanta в Пальма-де-Майорка мне казалось, будто я проставляю печати в каком-то документе, собираю визы, подтверждающие мое пребывание в самых важных, или самых значимых, или лучших, или самых старых, или самых интересных книжных. Или просто тех, что оказались поблизости, когда в Братиславе вдруг пошел дождь, когда мне понадобился доступ к интернету в Аммане, когда захотелось наконец присесть и немного отдохнуть в Рио-де-Жанейро или когда зарябило в глазах от обилия храмов в Перу или Японии.



Первую визу я получил в гватемальском книжном Pensativo. Я оказался там в конце июля 1998 года; страна всё еще содрогалась от предсмертных хрипов епископа Херарди, которого жестоко убили через два дня после того, как он от имени Архиепископского отдела по правам человека представил четырехтомный отчет «Гватемала: никогда больше», где были собраны документы о примерно пятидесяти четырех тысячах случаев нарушений прав человека, произошедших за почти тридцать шесть лет военной диктатуры. Ему размозжили череп настолько сильно, что епископа не удалось идентифицировать по чертам лица. В те неспокойные месяцы я сменил жилье четыре или пять раз, так что настоящим домом стал для меня культурный центр La Cúpula, состоявший из бара-галереи Los Girasoles, книжного и других магазинов. Pensativo возник в старой столице Гватемалы в 1987 году, когда страна всё еще была объята войной, благодаря упорству антрополога и феминистки Аны Марии Кофиньо, только что вернувшейся на родину после длительного пребывания в Мексике. Семейное заведение на улице дель Арко прежде являлось заправочной станцией и автомастерской. С вулканов, окружающих город, по-прежнему доносились выстрелы повстанцев, солдат и военизированных отрядов. Как это случалось и случается во множестве других книжных, как в большей или меньшей степени случалось и случается во всех книжных магазинах мира, импорт изданий, которых было не найти в этой центральноамериканской стране, ставка на национальную литературу, презентации, выставки искусства и энергия, вскоре объединившая магазин с прочими недавно открытыми пространствами, сделали Pensativo центром сопротивления. И открытости. За основанием издательства, выпускавшего гватемальскую литературу, последовало открытие в столице его филиала, который проработал двенадцать лет, до 2006 года. И где я, хотя там об этом никто не знает, был счастлив.

На страницу:
1 из 3