bannerbannerbanner
Капитан госбезопасности. В марте сорокового
Капитан госбезопасности. В марте сорокового

Полная версия

Капитан госбезопасности. В марте сорокового

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

– Чему это вы там улыбались?

Линзы пенсне отражали огни ресторанных многорожковых люстр. «Почему его пенсне все время, как ни встретишься с ним взглядом, отсвечивает? – пришло на ум капитану. – Глаз не видно». А поскольку глаз было не видно, делалось несколько жутковато. Капитан почувствовал, что выдумывать ничего не следует, не тот собеседник, чтобы его с первых слов знакомства без последствий обманывать. Придется сознаваться, ничего не поделаешь, раз так лопухнулся с улыбочкой. И Шепелев изложил свои фантазии о матче века, правда, в смягченном варианте.

Товарищ Берия хохотал, наклонив голову и положив ладони на лысину. Тряслись его плечи, колыхались щеки. Он не смог перестать смеяться, даже когда подошла Любочка с подносом и стала перегружать на стол вазу с фруктами, тарелки с салатами, пирожки и две бутылки сухого красного вина «Лыхны».

– За такую шутку можно и к майору представить, – сумел выдавить из себя Лаврентий Павлович, когда официантка уже успела открыть вино, разлить его по фужерам и скрыться за кухонной дверью. – Обязательно перескажу товарищу Сталину. Ему понравится. Гитлера на ворота, меня в защиту, я представляю.

Наконец Берия совершенно успокоился.

– Тогда товарищ Шепелев, я вам тоже смешную историю расскажу. Да, давайте пить и есть. Будем пить по-русски, без тостов.

Товарищу Шепелеву, пожалуй, было что возразить на последнее замечание, но он счел благоразумным промолчать.

– Так вот, – товарищ нарком залпом осушил полфужера, – едем мы сюда в машине с моим заместителем товарищем Меркуловым. Он кратко обобщает мне полученное из Ленинграда ваше личное дело. И говорит, что стреляет этот капитан так себе, ничего выдающегося, рукопашным боем не владеет и вообще не спортсмен. Как же, удивляется Меркулов, этот капитан так сумел отличиться и в Ленинграде, и тем более в Финляндии. Тогда я ему говорю: «Товарищ Меркулов, я вот тоже неважно стреляю и дерусь, по-вашему выходит, я тоже ни на что не сгодился бы в Финскую войну или в Ленинграде?» Он заерзал, понес какую-то лакейскую чепуху, пришлось прервать и объяснить, что для оперативного работника и даже для диверсанта важнее всего умение быстро соображать и мгновенно принимать важные решения. Правильно я говорю?

– Совершенно с вами согласен, товарищ народный комиссар…

– Бросьте, товарищ Шепелев, – перебил его Берия. – Называйте по имени-отчеству, мы в ресторане, а не на совещании. Знаете, как вы очутились в Москве, – это было произнесено без намека на вопросительную интонацию, и без паузы последовало продолжение: – Товарищ Сталин меня спросил, выздоровел ваш герой? Звоню в Ленинград, узнаю, что герой еще в госпитале. Что ж, интересуюсь, у вас так медленно лечат? Говорю, что у нас в Москве уже давно поставили бы человека на ноги. А они поняли это как приказ доставить вас немедленно. Что ж, тем лучше. Потому что по дороге сюда, на стадион, пришла мне в голову идея. Тем более наш главный врач Новиков заверил, что с вашим здоровьем все в порядке. Правда, порекомендовал отдых и хорошее питание…

Берия налил себе вина в опустевший фужер.

– Кому перешла ваша агентура? – Лаврентий Павлович неожиданно поменял тему. – Она же должна была кому-то перейти, когда вас командировали на фронт?

Вопрос капитану понравился. Вопрос человека, не понаслышке знакомого с оперативной работой. Шепелев почувствовал к грозному товарищу Берия профессиональную симпатию. Видимо, ему не приходится объяснять простые вещи. Кстати, тому же Алянчикову и некоторые оперативные азы не растолкуешь. Даже от Деда порой ему трудно было добиться понимания. А о Ежове капитану доводилось слышать, что тот был профессионально крайне некомпетентный человек.[15]

– Старшему майору Нетунаеву, но он скончался от сердечного приступа как раз в середине января, когда я находился на Карельском перешейке.

– И все это время агентура простаивала, – это был уже не вопрос, а заключение. – Сейчас с ней тоже никто не работает. Скверно, скверно… Но об этом мы подумаем. Итак, капитан, вы служили в конвойных войсках, – Берия сделал еще один поворот в разговоре, – и должны хорошо знать лагерную жизнь, блатные повадки, словечки?

Почему-то Шепелев не сомневался – при всех якобы внезапных перескоках с темы на тему Лаврентий Павлович прочно держался магистральной линии. А все эти зигзаги разговора, видимо, не что иное, как его обычный способ ведения разговора.

– Конечно, хуже, чем заключенным, но кое-что известно.

Берия вытащил из вазочки пирожок, надкусил его, положил на скатерть рядом с тарелкой нетронутого салата.

– Вас финны ранили в руку?

– Да.

– Куда именно?

Капитан показал то место на предплечье, где навылет прошла финская пуля.

– Покажите шрам! – потребовал Берия, наливая себе остатки вина из первой бутылки.

– То есть как? – растерялся Шепелев.

– Снимите пиджак, закатайте рукав и покажите шрам, – нетерпеливо и властно повторил нарком. – Что вам, как маленькому, все разжевывать?

Более вопросов не задавая, капитан выполнил приказ. Снял пиджак и закатал рукав. Нарком вгляделся в шрам, розовеющий молочной кожей. На праздный интерес это не походило, еще меньше оснований имелось заподозрить товарища Берию в заботе о здоровье ленинградского капитана.

– Хорошо, – выдал заключение нарком внутренних дел. – Видно, что свежий.

Берия потерял интерес к ранению капитана, вернулся к вину и недоеденному пирожку.

– А почему так плохо пьете?

– На работе, – ответил Шепелев, возвращая пиджак на плечи.

– Пока не на работе. Работа у вас начнется вечером. А есть вам что мешает?

– Разговор, Лаврентий Павлович.

– Сейчас говорить буду я, вы будете слушать и есть, как тот кот из басни, понятно? И пить вино из абхазского села Лыхны.

Берия поднял фужер, движением руки повелевая капитану сделать то же самое.

– До дна! – приказал нарком.

– Хороший оперативный работник, – Лаврентий Павлович поставил пустой фужер на скатерть, – обязан уметь пить. Он должен быть способен при необходимости перепить того, кого разрабатывает. Если он не умеет пить, то лучше всего тогда… что?

– Разыгрывать непьющего, – проглотив недожеванный салат, отозвался Шепелев на внезапный вопрос.

– Правильно, капитан. Соображаете. Теперь представьте. В камере сидит, ну допустим, англичанин. И в ком он скорее заподозрит подсадку: в англоговорящем или в том, кто ни бельмеса не знает по-английски, с кем ему приходится объясняться жестами?

– В первом. Только…

– Так вот, – Берия не стал дослушивать мнение капитана, – то же можно отнести к хохлу, который на дух не переносит русских. Вы слышали об ОУН, капитан?

– Да.

– Они нам очень досаждают сейчас на Западной Украине. Как могут мешают становлению там Советской власти. Нечего объяснять, какое стратегическое значение имеет для нас этот район. Он граничит с Германской Польшей. Немецкие шпионы, большинство из которых принадлежит к ОУН, просачиваются сквозь границу, как вода в дырявую лоханку. Так вот, капитан. У меня родилась одна оперативная комбинация, когда я прослушивал от Меркулова ваше личное дело. Вы идеально подходите на роль главного исполнителя. Разговор с вами утвердил меня в первоначальном мнении, вы должны справиться. Но вы мне скажите, вы чувствуете в себе силы заниматься сейчас работой? Или вам требуется отдых? Хотите, я вам устрою сегодня же отпуск. В Сухуми, в санаторий? Будете дышать настоящим кавказским воздухом. Ничто так не лечит, как воздух Кавказа, никакие пилюли и примочки. Ну как?

Интересно, что будет, если он откажется от немедленной работы, сославшись на неважное самочувствие, слабость и какие-нибудь боли? Почему-то капитану показалось, что он знает ответ на этот вопрос. Сначала его действительно отправят долечиваться на курорт, а потом переведут на Дальний Восток или в Коми продолжать службу Родине среди лесов и болот.

– Я чувствую себя совершенно здоровым, Лаврентий Павлович. Более того, я уже устал от бездействия.

Шепелев, конечно, соврал, но где-то на одну вторую. От больничного безделья он действительно устал, но от курорта бы не отказался, сто лет уж не был. Поехал бы с радостью. Просто, чтобы отдышаться. Да и в коротких, ни к чему не обязывающих курортных романах есть своя особенная прелесть…

– Хорошо, – похоже, Берия и не ждал иного ответа. – Скоро… – Берия поглядел на часы, – через десять минут матч закончится, в ресторан набьются болельщики. Объявится и Меркулов. Я вас ему представлю. С ним будете дорабатывать детали и с теми людьми, с которыми он вас сведет. Но не сейчас, а потом будете дорабатывать, потому что прямо отсюда мы с вами едем к товарищу Сталину…

– К товарищу Сталину?!

– Так вы, капитан, и вызваны в Москву были потому, что вашими геройскими подвигами заинтересовался товарищ Сталин. Сегодня увидите нашего вождя…

Глава третья

Ворам законы писаны

Фридрих Вильгельм Канарис знал, что он – одно из немногих высокопоставленных лиц рейха, кто по-настоящему ненавидит евреев.[16]

И как это ни парадоксально, но он не одобрял их истребления. Высылать их из страны – да, его натура против этого не восставала, а вот геноцид вызывал у него отвращение, как и концлагеря, и газовые атаки. Начальник абвера вообще не одобрял нецивилизованные способы ведения войны. Он, привыкший всегда и во всем дотошно разбираться, в том числе и в складках собственного характера, привыкший выявлять происхождение, устанавливать причину и следствия, он понимал, откуда что взялось.

Он, Фридрих Вильгельм, сложился в личность, с которой вынужден будет жить и мириться до конца своих дней, в семье и во время учебы в Кильском императорском кадетском училище. Отец, директор рурского металлургического завода, с рождения сына мечтал, чтобы тот сделал военную карьеру, направлял его на этот путь и своего добился. Детство Вильгельма прошло среди книг по истории, где история представала как цепь знаменитых сражений, среди жизнеописаний великих полководцев, в играх с солдатиками, подаренных раньше других игрушек, среди парадов, на которые отец его постоянно возил, прошло в отцовских разговорах о том, что именно военные – цвет немецкой нации, нации героев. Да, он впитал в себя военно-романтические идеалы (сейчас он понимал, что именно таким словом лучше всего можно определить фундамент своего характера). Благородство на поле брани осталось для него достоинством воина. Свою натуру, когда тебе пятьдесят три года, уже не переделаешь под жестокие требования сегодняшнего дня.

Но что нельзя изменить, можно скрывать. Скажем, свое отношение к национал-социалистским методам. Что, что, а скрывать он умел. Он знал, что его за глаза называют «старым хитрым лисом», а штаб-квартиру абвера на Тирпицуфер 74/76 – «лисьей норой». Пусть так, он не против. И величия Германии он лично будет добиваться честной войной. В войне должны торжествовать милость и благородство побеждающих к побеждаемым – он никогда не отступит от этого своего убеждения.

Что касается евреев, то… Перед собой нужно быть честным… Первый любовный опыт сказывается на всей последующей жизни. Он впервые влюбился восемнадцатилетним кадетом, в девятьсот пятом, когда вырвался из-под утомившей родительской опеки и оказался вдали от дома, поменяв Аплербек[17] на Киль.

На первом году учебы в императорском училище он влюбился. Она была удивительно хороша, эта дочь адвоката, Эльза. Он отдал ей весь пыл первой любви, превратился в ее пажа, в ее верного слугу, готового, стоит ей только пошевелить пальчиком, исполнить любую ее прихоть. А пажа за пажа и держат. Ничего удивительно – понимает он сейчас с высоты прожитых лет – что она полюбила не его, а невесть откуда появившегося сына оптового торговца шоколадками «Нестле». По фамилии то ли Розенблюм, то ли Розенкрейц. Тот, в отличие от Вильгельма, знающего толк разве в военной тактике и стратегии, знал, как нужно обходиться с барышнями того времени. Он читал ей наизусть модные стихи, сочинял стихи в ее честь, беседовал с ней о будущем психоанализа, о равноправии женщин – и быстро добился успеха.

Если сказать, что кадет Вильгельм Канарис переживал свою отставку – не сказать ничего. От самоубийства его тогда удержало лишь вовремя пришедшее из дома письмо. Напомнившее ему о близких и о том, что с ними станет, если он покончит с собой.

И того первого своего проигрыша, той ночи над заряженным револьвером он этим розенблюмам и розенбергам не простит никогда…

Да, он один из немногих, кто ненавидит евреев по-настоящему. Но он, в отличие от иных, не демонстрирует свою ненависть в показательных актах. Может быть, потому, что его не беспокоит, как незалеченная грыжа, нечистота своего происхождения. Ему незачем утаивать свою генеалогию, он может ей гордиться. Чего не скажешь о многих высокопоставленных лицах рейха. Ему ли, Канарису, этого не знать. А при необходимости сможет и доказать. О чем некоторые нацистские шишки подозревают, а Гейдрих так тот всё ищет, ищет. Ищет досье на себя, в котором хранятся доказательства его неарийского происхождения, его нечистоты по отцу. Ему надо очень постараться, чтобы найти, у него не получается и от бессилия и злобы он велел устроить тот дурацкий пожар в архиве.[18]

Пользуясь редкой паузой посреди рабочего дня, начальник абвера вышел на террасу. Сделать глоток-другой свежего воздуха, посмотреть на Ландверканал. До очередного визитера есть еще минут десять, до визитера, которому он тоже уделит не больше десяти минут. Большего он не стоит. Этот… как его… украинский экстремист… Бандера! Да, Степан Бандера. Любитель террора.


Фридрих Вильгельм Канарис


Канарис не был сторонником актов диверсий, террора, саботажа в мирное время. Чего уж там сторонником, противником такого пустого расходования человеческих ресурсов он был. Результаты, которых можно добиться этими действиями, не стоили затрат на них. Допустим, диверсионная группа абвера-2 из пяти человек, год обучавшаяся на учебной базе (на что уходят немалые деньги), забрасывается на территорию противника. Скажем, в Галицию. Заброска требует усилий и опять же средств (экипировка, фальшивые документы, зачастую еще и авиационное топливо, парашюты). Группа вживается в местные условия, растворяется в населении, начинает действовать – для Советского Союза преодоление этого этапа можно уже считать удачей. И вот эта группа, допустим, минирует мост, взрывает его. Что же дальше? Да, нанесен ущерб, грузы не доставлены, пассажиры тоскуют на вокзалах, но время мирное и мост быстро восстанавливают. Тем более дело происходит в Советском Союзе, где для выполнения задания нагонят солдат и заключенных – те могут отстроить новый мост за ночь. А на поиски диверсантов бросают всю контрразведку края. Перетряхивают все вверх дном и, скорее всего, кого-нибудь из наследившей группы (а она не сможет не наследить) прихватят. И тот может выдать не только всю группу, но и тех, кого успеют к тому времени завербовать из местных жителей, а также, возможно, место хранения оружия и взрывчатки. Спрашивается, это приемлемая цена за какой-то мост?

Другое дело, если группа поднимет на воздух тот же мост, когда им прикажут, то есть за несколько часов до начала военного вторжения. И польза налицо, и мост восстановить труднее, если вообще возможно. И выйти на след группы просто не успеют, и она продолжит действовать с той же активностью. И второй мост возможен, и третий.

И как таких простых вещей может не понимать этот Бандера и эти его неугомонные соратники! Куда они спешат? Разве можно спешить на поезд, когда тот еще не подан из депо. Спеши не спеши, а все едино – не уедешь.

Вот о чем размышлял начальник Управления/Аисланд/Абвер/ОКВ[19] в то время, как к нему вели Степана Бандеру.

* * *

Карцер следственного изолятора львовского НКВД был не самым комфортабельным уголком на этом свете. Особенно здорово об этом от кого-нибудь услышать, а не убеждаться самому. Шепелев убеждался сам, вышагивая от стены к стене. Ширина помещения – один полновесный шаг или пять «лилипутиков», длина – три обычных шага. Зато производит впечатление высота, где-то два с половиной человеческих роста. Украшением не только потолка, но и камеры в целом, служит тусклая лампа в патроне на свисающем проводе. Обычно со светом в карцерах происходит одно из двух: или полное отсутствие, или уж такую лампу ввинтят, что заснуть можно, лишь прикрывая глаза ладонями, а в бодрствующем состоянии от слепящего света постепенно начинаешь трогаться умом. Здесь же наличествует промежуточный, мягкий вариант. Ну это же молодой, неопытный изолятор в стадии становления.

Действительно, лампочка – единственная достопримечательность карцера. Более ничего. Ни нар, ни «откидух», ни тюфяков, ни соломы, ни параши. Оправляться выводят два раза в сутки. Так что надо набираться терпения. Не вытерпел – можно не сомневаться, надзиратели заставят тебя вылизать лужу языком или вытрут тобой, оставляя на полу вместо желтого красное пятно.

«Вот она – замена курорту, – с печалью констатировал капитан Шепелев. – Курорту, на который мне предлагал отправиться товарищ Берия». Но все-таки разные они, разные эти ощущения – когда ты по своей воле записываешься в зеки и когда не по своей.

Спасибо выбранному им роду занятий. Благодаря ему он вот уже третий месяц не может попасть домой, а лишь меняет военные пейзажи на камерную обстановку, а одну камерную обстановку на другую. От перемен последних дней в глазах рябит. Поезда и автомобили, за окнами которых мелькают улицы, площади, города, а ландшафты среднерусские перетекают в западно-украинские, и вот приехали – карцер. А давно ли он шел по вычищенным до неправдоподобия дорожкам Кремля, входил в здание, окруженное конусами елей одинаковой высоты, поднимался на второй этаж по мраморной лестнице, мигающей отраженными огнями ярких светильников, следовал по тихим безлюдным коридорам, топя подошвы в мягкой ковровой ленте, вступал в приемную размерами с Вселенную (стоявшие там три письменных стола, ни один из которых не поместился бы в карцер, казались журнальными), переступал порог кабинета вождя народов, главного человека страны. Еще вспоминается сейчас, когда он вышагивает в каменном мешке, огромнейший кабинет Берии на третьем этаже здания НКВД на Лубянке, куда его и Меркулова вызвал Берия перед отъездом во Львов. Давно ли это было…

Поменялся и круг общения. Вчера – первые лица страны. Сегодня он ждет… Кстати, легок на помине. Неужели и вправду сто лет проживет? Ай-яй…

Стих топот ног за дверью. Послышалась команда «Лицом к стене». Лязгнули засовы. Дверь отошла. В проем ступила фигура. Человек сделал шаг от порога и остановился. Дверь захлопнулась.

Они смотрели друг на друга. Заключенный Шепелев видел перед собой заключенного, чье имя оставалось неизвестным, потому что тот его не называл, равно отказываясь говорить что-либо вообще. А документов при нем обнаружено не было. На объяснение, откуда берется такое упорство, наводили глаза… Глаза фанатика, словно провалившиеся внутрь черепа, почти не двигающиеся в глазницах. Взгляд переводится с объекта на объект поворотом головы, а сфокусировавшись на чем-то, как сейчас на сокамернике, не моргая, сверлит в нем дыру. Эти всегда большие зрачки, эти в красных жилках, будто всегда воспалены, белки. Шепелев, доводилось, встречал подобные глаза.

(Капитану пришел на память эпизод из тридцать восьмого года. На тот момент в Ленинграде существование секты иосифлян поддерживал один-единственный уцелевший после тридцать седьмого года иосифлянин. Он жил при иосифлянской маленькой деревянной церкви, стоявшей на Лесном проспекте. Когда за ним пришли, он поджег церковь, собираясь сгореть вместе с нею в очищающем пламени. До сих пор капитан не уверен в разумности своих действий. Но тогда некогда было размышлять, он приказал сопровождавшим его оперативникам выбить дверь и бросился в огонь. Вытащить фанатика из жара, из-под трещавших, порохом разгорающихся перекрытий удалось только в бесчувственном состоянии, огрев по голове предметом из сектантской утвари, похожим на чашу. Церковные балки осыпались спустя секунду после того, как капитан со своей ношей перевалился через порог. Наверное, все-таки следовало дать иосифлянину умереть той смертью, какую он себе выбрал. А так продлены оказались его земные мучения, вдобавок и еще один человек пострадал. Следователь, что работал с иосифлянином и определил того в сумасшедший дом. Общение с сектантом не прошло даром и для сотрудника органов. Всякие проповеди, проклятия, пророчества, анафемы, сыпавшиеся на допросах, подействовали на следователя. Спустя какое-то время и он очутился в психиатрической больнице).

Сейчас немигающий взгляд исподлобья был нацелен точнехонько в товарища Шепелева. Человек не двигался, стоял по-прежнему возле двери. Его глаза дополняли бледное узкое лицо с высоким лбом. Небольшая залысина переходила в прямые, светлые, словно выгоревшие, недавно подстриженные волосы. Рост этого человека по ориентировкам определялся бы как «ниже среднего». Человек сутулился. Возраст около тридцати, хотя капитан почему-то был уверен, что он выглядит старше своих лет…

Наконец вновьприбывший сдвинулся со своего места. Он протиснулся мимо Шепелева к дальней стенке карцера, там остановился, повернувшись к сокамернику спиной. Приложил кисть с разбитым пальцем к каменной кладке. Да, стены их камеры могли охладить любой пыл. Камни, казалось, сами вырабатывают холод или высасывают его из земли – карцер устроен был в подвале, мог бы служить (а, может, и служил когда-то) погребом. Карцер, разумеется, не отапливали, иначе какой бы это был карцер. Температура в нем держалась, думается, круглый год одинаковая, колыхалась около плюс десяти. Это бы и ничего, если б не приходилось прислоняться к камням, пробирающим стынью сквозь одежку. А прислоняться приходилось – спать, кроме как на камнях, было не на чем.

Новичок карцера добавочно прислонился к стене и лбом. Так и стоял, погруженный в свои мысли. Капитан продолжил расхаживать на оставшемся клочке пола. Никто ни на кого вроде бы не обращал внимания…

Шепелев бросил взгляд на смотровой «глазок» двери и… ударом ноги в поясницу припечатал незнакомца к стене. Потом, ухватившись руками за потрепанный пиджак и ногой сделав подсечку, повалил сокамерника на пол. Добившись своего, капитан за волосы вздернул голову поверженного и приставил к его горлу остро заточенную о камень щепку. Ее острие разрезало кожу, и по шее потекла кровяная струйка, попала на дерево, сжимаемое пальцами Шепелева.

– Ну, баклан дешевый, колись, что надумали? – капитан склонился к сокамернику. – Как твоя позорная кликуха? Кто тебя послал, чего обещали? Кто хату держит? Как мочить хотел? Ну! Вываливай все!

Тот, кто не называл своего имени на допросах, молчал и сейчас, тяжело дыша, иногда зажмуриваясь от боли.

– Дуру ломаешь? Лады, отложим покуда. А ща мы позырим, с чем тебя подкинули. Не думали ж они, что ты голыми руками со мной справишься.

Капитан отпустил волосы – голова сокамерника непроизвольно опустилась на пол. Свободной рукой Шепелев ощупал сначала воротник пиджака, потом рубахи, принялся обследовать швы. Вскоре одной рукой уже было не обойтись, капитан спрятал щепку за отворот рукава своей рубашки и устроил новому приятелю полноценный, тщательный шмон.

Когда капитан рывком перевернул его на спину, сокамерник, отлежавшийся после прикладывания к стене и падения на пол, надумал было сопротивляться, но сумел только подвинуть по полу и напрячь здоровую руку и согнуть ногу в колене. Ждавший такого поворота капитан отвесил сокамернику смачную зуботычину.

– Смирно лежать, падла! – процедил он сквозь зубы, а прозвучало как окрик. Тут же капитан наступил сапогом на запястье той руки, на которой фиолетово-бардовой сарделькой выделялся раздробленный палец.

– Раздавлю клешню. Пальчик потревожу.

И Шепелев продолжил обыск. Распахнул на молчаливом заключенном пиджак.

– Гляжу, картинами ты не расписан. Ни одной синюхи. Первая ходка?

Его сокамерник злобно сверлил капитана взглядом и рот раскрывать не собирался, хотя и сопротивляться более не пытался. Капитан, стянув с ноги, ощупывал ботинок и думал о том, что из-за этого хмыря, чью обувь он якобы внимательно и недоверчиво осматривает, на его теле навечно останутся синюхи. Правда, от татуировок на руках Шепелев наотрез отказался, но на груди ему выкололи собор с тремя куполами, а в области сердца – профиль Сталина.

– Кажись, понимаю, – сказал капитан, бросив себе за спину второй ботинок приятеля по камере. – Ты, сявка, сел по первой, тебе обещали легкую прописку и сахарную жизнь в лагере, если замочишь одну суку. Чего про меня наговорили?

Капитан поднялся, отряхивая руки.

– Наврали, что все по закону, порешили на сходняке. Что ссучился, мол, деловой, корешей сдавал. Как же ты меня мочить собирался? Скатать рубаху жгутом и во сне удавить?

На страницу:
3 из 4