bannerbannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

– В Какошине у меня кабаны прикормлены, – макая в сметану зелёную стрелку лука, признался Пал Палыч. – Там старый сад колхозный, брошенный – я следы увидал и кукурузы насыпал полтора ковшика. В том годе ещё за хорошую цену два мяшка кукурузы купил. Дед какошинский, приятель мой, ходил смотреть – вся прикормка подъедена. Звонил утром. Я поехал, ещё насыпал. Если опять съядят, хоть иди туда на ночь. Наверняка, конечно, ня скажешь: придут – ня придут… Там на сосне у меня пярекладины набиты – ничего, сидеть можно. Пётр Ляксеич, а хотите на кабана? Я фонарь подствольный дам. Только матку ня бить – подсвинка высматривайте.

Пётр Алексеевич решительно отказался.

– Мне барская охота по душе, – сказал он, хрустя огурцом. – Та, что по перу – утиная да по красной дичи, когда больше ходишь, чем стреляешь. Легавую думаю завести.

Выпили ещё по одной – за целкость ружей. Пётр Алексеевич нахваливал закуски – сметана, сало, телятина, голавли и впрямь были хороши, – снова наливал водку, Пал Палыч останавливал горлышко пальцем над вполовину наполненной рюмкой: «Хватит, хватит…»

– А что, скажите мне, такое значит – жить в природе? – задал Пётр Алексеевич давно щекотавший язык вопрос. – По-вашему, ведь это, верно, целая стратегия, особый жизненный уклад?

– Скажете тоже – стратегия, – водружая на хлеб ломоть сала, улыбнулся Пал Палыч. – Ничего мудрёного. Живи и тем, что тябе природа даёт, пользуйся, но только так, чтоб она ня обяднела, чтоб сохранилась, а то и умножилась. Нужна тябе лесина – бяри, но десять взамен взято́й посади. Это же ня сложно. Или с пчала́ми тоже – я за ними сляжу, чтоб ни моли, ни варатоза, подкормлю, когда надо, рои словлю, маточники вырежу… А они мне за то мёду, так что – и мне, и всей родне, и на продажу. Или вот охота… Корми зверя, чтоб плодился, матку ня трожь, лишнего ня добывай, а иной год и ня стреляй вовсе, если зверь на убыль пошёл. А то у нас-то как? Сойдутся охотники в бригаду и бьют зверя подчистую – кабана, козу, лося… С одной лицензией весь сязон. Всё зверьё подчистую извядут. А вы, Пётр Ляксеич, говорите: стратегия… Хорошо, Бялоруссия и Прибалтика рядом – оттуда зверь к нам снова заходит. Так его опять в будущий год извядут. Бывало на озере, на Алё, с острова на остров лось или коза плывут, так их с лодки ножами режут. Выстрел-то по воде далеко слыхать, вот они и ножами… Там зямля откуплена – охотхозяйство частное, егеря строгие. Если светло и тушу тишком ня вывезти, так брюхо лосю вспорют, чтоб ня всплыл, место пометят и ночью забярут. Так вот.

Выпили под эти слова горькую рюмку.

– А что охотовед? – Пётр Алексеевич разбирал на тарелке голавля. – Куда смотрит?

Пал Палыч махнул рукой.

– Охотоведа область ставит. Замгубернатора вопрос решает. Он, охотовед-то, туда, – Пал Палыч оттопырил на крепком кулаке большой палец и указал им в потолок, – мясо возит. Те же бригады ему долю дают… Пока у губернаторских дичина на столе, так значит – охотовед справный, посажен правильно, на своё место. А что зверя при таком хозяйстве ня станет – кому это интяресно?

Тут уж было никуда не деться и по освящённой веками традиции некоторое время говорили о неустроенности русской жизни. Пал Палыч даже хватил шире, укрупнил масштаб, замахнулся на мироздание, неожиданно представ перед приятно удивлённым Петром Алексеевичем в образе законченного стихийного гностика.

Хмель брал своё – голоса собеседников стали громче, глаза заблестели. Пару раз в кухню заглядывала Нина и с любовью бранила мужа за какую-то чепуху, стараясь не столько для себя, сколько для Петра Алексеевича – ничего не попишешь, тоже традиция. Пётр Алексеевич это понимал и с улыбкой любовался ритуалом.

– Смотрю я на вас, Пал Палыч, и в толк не возьму, – после очередного тоста, поднятого за улизнувшую из кухни хозяйку, сказал Пётр Алексеевич, – откуда в вас эта незамутнённость сознания? Понимание земного порядка? Откуда эта ясность бытия?

– О чём вы, Пётр Ляксеич?

– Так скажу. Со всяким бывает – иной раз тоска возьмёт за горло, да так крепко, что озарение пронзит, и понимает человек, что в жизни его всё не так, всё ложь, все устремления его, желания, порывы – всё негоже и порочно. Что чёрен он от грязи мыслей и страстей, что нет в нём светлого места. А надо жить не так. Надо крестом перечеркнуть все скверно прожитые годы и строить заново жизнь на руинах тёмных страстей и поганых привычек. Тяжко это, но оставаться тем же – тяжелее… И рвётся от стыда и гнева на черноту свою сердце. Но вот проходит миг, мутнеет внутренний взор, и зарывается человек снова в свою навозную кучу, в тёплую грязь будней. И ни следа от проблеска не осталось, как его и не было. А вот у вас не так. Вы среди прочих – ворона белая. Я вижу, как вокруг живут – лица угрюмые, пьют, матерят друг друга, злобствуют, дерутся, завистничают, крадут – родня у родни ворует. Земля давно запущена, никакое дело в руках у людей не держится. На земле жить – тяжкий труд, я это понимаю. Но ведь и радость в нём, в труде этом, если наладить его по уму и делать с хотением. У вас ведь, Пал Палыч, наладить получилось. Вы слова бранного попусту не скажете, делу и рюмке время знаете, дом у вас вон какой, и в доме вашем мир, хозяйство с толком ведёте, опять же ясное понятие о жизни в природе имеете… Вы, так сказать, человек-соль. С вами мир становится вкусным. Откуда это в вас, скажите? Почему другие не переймут?

– Сказать, что ли? – лукаво улыбнулся Пал Палыч. – А ня скажу. Покажу лучше.

Пал Палыч поманил Петра Алексеевича из-за стола и повёл сначала в прихожую, а оттуда в небольшие сенцы, где был устроен спуск в подпол и котельную. На лестнице, ведущей вниз, стояли вдоль стены два фанерных листа, на которых были растянуты выскобленные бобровые шкуры. В низком подполе пришлось пригнуться. Лампочка тут отчего-то не горела, и Пал Палыч, чтобы не поломать ноги, оставил дверь на лестницу открытой. Здесь, на стеллажах из струганой доски и на цементном полу, стояли банки домашних солений и варений, большие алюминиевые бидоны с мёдом, мешки с картошкой, корзины с луком и чесноком, ящики со свёклой, пересыпанной сухим песком морковью и какими-то другими не-опознаваемыми в сумраке корнеплодами.

Встав на четвереньки и покопавшись на нижней полке стеллажа, откуда-то из заднего ряда тускло играющей бликами стеклянной тары Пал Палыч извлёк запылённую, запечатанную жестяной крышкой трёхлитровую банку, ничем особым на вид не выдающуюся. В таких хозяйки закатывают огурцы и смородиновое варенье. С банкой в руках он поднялся на ноги и, склонив голову, двинулся к лестнице. По пути взял с полки пустой мешок, обтёр стекло, бросил мешок обратно.

– Сейчас под лампой осерчают, разрезвятся, – предупредил Пал Палыч.

На выходе он закрыл спиной идущий из дверного проёма свет, так что Пётр Алексеевич очутился на миг в темноте и тут же ушиб колено, налетев на бидон с мёдом.

Наконец выбрались из подпола на лестницу. Здесь под лампочкой Пал Палыч повернулся к Петру Алексеевичу и показал матовую от давних наслоений подвальной паутины, исполосованную пыльными дорожками банку, из которой на свету раздался глухой мерзкий писк. Пётр Алексеевич смотрел секунду, не понимая, потом вгляделся и обомлел. Два отвратительных существа в бурой свалявшейся шерсти, с бешеными круглыми глазами и с лоснящимися чёрными мордами корчились, плевались и верещали от бессильной ярости, остервенело строя людям злобные рожи. Пётр Алексеевич не испытывал отвращения ни перед крысой, ни перед змеёй, ни перед нетопырем, мог спокойно взять в руки паука и поиграть с пиявкой, но при виде паскудных тварей испытал такую гадливость, что невольно, как от хлынувших из прорванной фанины нечистот, отпрянул от банки к стене, уронив фанерный лист с распятой бобровой шкурой.

– А ня бойтесь – им отсюда ня сбежать. – Пал Палыч так и сяк повертел в руках банку, показывая скребущихся изнутри в стекло гадин со всех сторон. – Это наши с Ниной. Даром, что ли, я охотник? Вот – словил.

– Боже, что это? – Пётр Алексеевич уже понял, кто сидит в банке, но разум требовал вербализации догадки.

– Ня знаете? А кто нам в левое ухо глупости шепчет? Они и есть.

Какое-то время Пал Палыч и Пётр Алексеевич молча рассматривали пленённых гадёнышей. Потом Пал Палыч крепко встряхнул банку, отчего твари, сплетясь в клубок, возбудились и забесновались так, что Петру Алексеевичу показалось даже, будто пасти их с мелкими лиловыми языками попыхивают чадным пламенем, а гипертрофированный, несоразмерный остальному телу, влажно набухший срам вот-вот пойдёт в дело… Уже пошёл. От картины этой ему сделалось не по себе.

– Экое няпотребство… Тьфу! – Пал Палыч смутился от эффекта, какой произвела на Петра Алексеевича его кунсткамера. – Ладно, будет. Убяру лучше.

Уже не приглашая за собой Петра Алексеевича, он скрылся в подполе, а вновь появившись на свету, признался:

– Ня знаю, что и делать с ними. Заспиртовать пробовал, так они и в спирту друг дружку яти… Может, профессору отдать? Пускай в музей какой опряделит. Как думаете?

Пётр Алексеевич думал о другом.

– Что, и у меня такой же? – предчувствуя ответ, всё-таки спросил он.

– И у вас, Пётр Ляксеич. А как же? Они ко всем приставлены. Только юркие больно, трудно глазом углядеть. Я после того, как наших-то с жаной зацапал, хотел и тех, что у дятей, словить – так ня выходит. Они тяперь городские, а у городских подлюги-то эти шибко шустры.

Пал Палыч и Пётр Алексеевич вернулись в кухню, за стол. Пётр Алексеевич, пребывая под впечатлением ужасной банки, тут же полез в сумку и достал вторую бутылку водки, которую предполагал оставить до завтрашнего ужина.

– Вот ведь… – Видение не отпускало – то и дело оживая в памяти, мерзкая картина сотрясала Петра Алексеевича брезгливой дрожью, как бывает, когда вспоминаешь вдруг какой-нибудь стыдный поступок. – Что же теперь? Как жить с этим?

– А ня как. Как жили, так и будете. Уж проверено.

– Нет, – мрачно наполнил рюмки Пётр Алексеевич, – как прежде не получится.

– А получится, – весело махнул рукой Пал Палыч. – Очень даже получится – ня сомневайтесь. Он, ваш-то, вокруг пальца так вас обвертит – даже ня заметите.

– Ну уж нет. Теперь замечу. – И Пётр Алексеевич вновь налил водки в свою опустевшую рюмку.


Утром в окно вразнобой барабанили капли дождя. Пётр Алексеевич потянулся в чистой, накануне застеленной Ниной постели и почувствовал в голове шум. Вторую бутылку вчера можно было и не допивать. Тем более что Пал Палыч деликатно рюмку поднимал, но отхлёбывал малость, так что, считай, Пётр Алексеевич убрал водку в одно жало. С чего бы это? Внезапно мурашки пробежали у него по голове, прокладывая тропы меж корней волос. И тут Пётр Алексеевич всё вспомнил. Вспомнил, и жизнь внутри него оцепенела.

Что это было? Разве такое возможно? Он схватил предусмотрительно поставленную возле постели бутылку с водой и влил в пересохшее горло добрую половину. Откинувшись на подушку, Пётр Алексеевич лежал, примеряясь к грузу нового знания, опустившегося гнётом на всё его тело, и моргал, пока левое ухо его не наполнилось гулким звоном. Звон погулял внутри головы, заглушая все прочие звуки, разгоняя имеющие форму сомнений мысли, и схлынул. Ну конечно – внушение, суггестия, магнетизм… Именно невесть откуда взявшаяся в сознании Петра Алексеевича «суггестия» – похожее на быструю сороконожку слово – и решила дело. Ай, Пал Палыч! Ай, шельма! Он, небось, и на зверя морок наводит, так что дичь сама под выстрел идёт. Вот бестия! Видит – гость во хмелю, так решил натянуть ему нос! И ведь одурачил! Ловко! Спросить бы надо, что там было, в банке? Что за хомячки? Или… Нет, не стоит. Пусть думает, что фокус удался.

Пётр Алексеевич улыбнулся, довольный тем, что не повёлся простодушно на обман.

Впереди его ждал долгий и приятный день, полный новых впечатлений. Утихнет дождь, и они с Пал Палычем, как договаривались, поедут на Гришатинское озеро. Там Пал Палыч возьмёт у знакомого старовера лодку, и они, меняясь на вёслах, будут бить днюющую утку на подъёме…

За окном послышались возня и радостное собачье повизгивание. Пётр Алексеевич встал с дивана в гостиной, где хозяева устроили ему постель, надел штаны-распятнёнку, накинул рубашку и выглянул в окно. С тяжёлого низкого неба хлестала тугая вода. Ничего – сильный дождь не бывает долгим. Во дворе завёрнутый в плащ Пал Палыч кормил собак. Две серовато-жёлтые лайки склонились под навесом над мисками. Чёрный с белой грудью Гарун, щёлкая пастью, будто ловил муху, кусал дождь. Дождь ускользал. Гарун огорчался и лаял.

ПО ТЕЛАМ

Внимай, читатель, будешь доволен.

Апулей. Золотой осёл

Молва – вот нерв существования, соль будней, вещь, которая придаёт жизни вкус и делает её невыносимой. Особенно для людей чувствительных – тех, для кого известие о происшествии важнее, чем происшествие как таковое. К молве стремятся и от неё бегут. Она – и ветер в парус, и клеймо до гроба.

Слухи о «всаднике», этой невероятной, хотя, как всякий раз оказывалось, никем из рассказчиков не испробованной забаве, ходили в среде охотников до острых ощущений уже не первый месяц. Одни считали – враки, вдохновенный вздор. Другие верили, пытались отыскать концы, желая выйти на достоверных свидетелей и получить связь с организаторами дьявольской затеи. Иван Полуживец, несмотря на обретённый в жизненных невзгодах скепсис, был из последних, пусть вере его и не сопутствовал сыскной инстинкт – к предмету интереса он устремлялся мыслью. А что до скепсиса – куда же без него, унаследовав такую несказанную фамилию? Ни Бякиным, ни Пышкунцовым, ни даже Семисуевым – были среди его приятелей по детским играм и такие – не довелось изведать столько острот и злых розыгрышей в гимназические, а потом студенческие годы, сколько выпало на голову Полуживца. Неудивительно. Чтоб не плутать, чтоб в двух словах, на пальцах… Взять, например, жильца и присмотреться – что такое? И тут хоть прямо езжай, хоть боком катись, понятно сразу – что-то временное, неукоренённое, точно клубок перекати-поле, на птичьих правах занявшее чужое, по существу, под солнцем место – дунул ветер, и нет жильца, унесло к чертям собачьим. Перед нами не хозяин. А теперь – живец. Какое точное и сильное слово. Ещё живой, но обречённый, его уже приговорили, и жизнь его – не более чем форма казни. На лбу его печать – пра́ва самому выбирать свою смерть живец лишён определённо. А Полуживец? Что это такое? Тьфу – и растереть. Носить такую фамилию, всё равно что родиться рыжим. Впрочем, именно доставшиеся на долю Ивана детские разочарования в итоге сослужили службу по выделке его упорного, упругого, холодновато-подозрительного характера, уже не позволявшего хозяину легко даваться в обман. Молве про «всадника», однако же, Полуживец по большей части доверял.

Существо дела (источник – пересуды) заключалось в следующем. Сотрудники некой секретной лаборатории, ещё со времён Красной империи занимавшиеся вопросами не то физиологии, не то психосоматики, не то геронтологии и отмены физического увядания, нащупали и извлекли из мрака мироздания открытие, благодаря которому была освоена практика отделения человеческого сознания со всем его содержимым – воспоминаниями, опытом, обидами, мечтами, страхами, идейными заблуждениями и эстетическими миражами (по существу, самого заряда личности) – от присущего ему, этому сознанию, тела. Более того, возможным оказалось внедрять выделенное сознание в другое тело-носитель – так вывинченную из пыльного торшера лампочку вкручивают в люстру. Вторая часть задачи, которую решала эта (или уже другая) секретная лаборатория, состояла в том, чтобы научиться сначала штучным, а затем фабричным способом выращивать мясные люстры, дабы одряхлевший приют сознания заменять на новый, с иголочки. Эта часть пока хромала – производство юных тел для размещения в них зрелого заряда личности никак не ладилось. И вот недавно – то ли произошла утечка технологии, то ли сами секретные учёные ударились в предпринимательство – стало известно про небывалую услугу: кто-то кому-то предлагал и тот попробовал на время прописать свой рассудок в чужое тело, из которого законное сознание на то же время изымалось. Ничего удивительного: порох, в Европе ставший инструментом принуждения к цивилизации, на своей отчине в Китае служил не более чем огненной забавой, рассыпа́вшей в небе цветные звёзды. Так и тут – детская песочница, потеха: по большей части мужчины на пару дней перебирались в обличье женщин, женщины – мужчин. Людям с причудами предлагалось попробовать примерить тело кошки, пуделя или сыча. Говорили, будто можно влезть и в стрекозу, и в игуану, и в осетра, но тут воображение Полуживца смущалось и доверие к рассказчикам обретало свой предел.

Разумеется, дело велось без лицензии. Разумеется, организаторы переселения рассудка шифровались, как подпольщики. Разумеется, услуга стоила немалых денег… Иван не читал Кьеркегора, но подспудно с детства знал: чего мы боимся, того и желаем. Запретное любопытство и холодный страх неведомого давили его грудь и пускали мурашек по ложбинке позвоночника, когда он думал о самой возможности такого приключения. Как это ни странно, его неудержимо привлекала мысль испытать преображение, какое до сих пор смогли вкусить лишь воспетый Апулеем Луций, царевна-лягушка, испивший воды из копытца Иванушка, объятый колдовскими чарами Гвидон, коммивояжёр Грегор Замза да кое-кто ещё, кого сочтёшь по пальцам. Воистину наука вытворяет чудеса.

Полуживец и прежде был склонен к рискованным поступкам: прыгал на эластичной верёвке с моста, брал в конной школе уроки верховой езды и время от времени обедал в японском ресторане. Случилось даже такое: однажды он отважно предложил на сетевом форуме законодательно позволить однополым парам усыновлять тамагочи, а продукцию, содержащую пропаганду содомии, таврить клеймом «69+». За что тут же получил от писклявого ЛГБТ-сообщества прозвище Противный Фашик. А тут на тебе – «всадник». Отвернуться, не заметить? Как бы не так.

Почему – «всадник», а не «сансара», которая на ум приходит прежде прочего, Иван догадался сразу. Ведь перво-наперво при этом испытании необходимо было показать новой лошади, кто теперь её хозяин. Безукоризненность догадки, наводившая его на мысль о своей духовной сродности с авторами проекта, лишь усиливала веру Полуживца в его, этого проекта, реальность.

Была и ещё одна, главнейшая причина, влекущая Ивана к этой авантюре, – он очень, чрезвычайно, до волнующего нетерпения, хотел знать, что и как чувствует другое существо, и в самом ли деле следует считать кармической карой то обстоятельство, что ты явился на свет не человеком, а дельфином. Порой мысли об этом лишали его сна, как будто разрешение свербящего в мозгу вопроса могло определить суровость или милосердие грядущего наутро приговора. Правда ли, что червь, как писали в попавшейся ему однажды на глаза статье норвежские естествоиспытатели, не чувствует боли, когда рыбак сажает его на крючок, и все конвульсии червя – лишь рефлекторное стремление зарыться в землю? А рак в кипятке? Верно ли, что он, как утверждали те же доки, варясь заживо с укропом и лаврушкой, не испытывает неудобства? В обыденной жизни Полуживец служил инспектором отдела таможенного оформления и контроля в Морском порту на Турухтанных островах, так что навязчивое это любопытство определённо никак не вязалось с родом его повседневной деятельности, но таковы люди, что и без крыл мечтают о полёте, а в должности вахтёра непременно озабочены политикой, спортом и ценами на недвижимость.

Впрочем, нет, неправда – что такое личность в чужом теле, как не отъявленная контрабанда? Таможне уловки эти надо знать.


На человека, имевшего достоверный опыт временного переселения сознания, Ивана вывел случай или сама судьба – это бывает, когда нам не даёт покоя нечто столь неразрешимое, что одолеть загвоздку возможно лишь доверяясь Божьему персту. Однажды на службе, когда Полуживец оформлял таможенные документы для партии новеньких, словно игрушечных “Wrangler”'ов, прибывших в дилерский центр “Foris”, к нему подошёл коллега – приятель по унылым будням – и поведал следующее. Одна его знакомая, с которой он не первый год вёл дела по растаможке купленных на американских аукционах б/у автомобилей, явилась к нему сегодня за документами на два доставленные паромом “FJ Cruiser”'а и ввергла его в сомнения.

– Всё вроде бы на месте, – морщил лоб белобрысый приятель, – бампер четвёртого размера, булками вертит, глаза как у недоеной коровы – она. А вроде и не она. Лёшей меня вместо Саши назвала, процент считает в голове, хотя раньше без калькулятора ноль на ноль помножить не могла, и говорит так, будто через неё дух Евпатия Коловрата вещает.

Полуживец насторожился. Коллега был парнем пустым, но в целом не вредным: любил шикануть (завёл пса – родезийский риджбек, с такими белые господа охотились на львов в саванне), постоянно и дурно шутил («в ногах правды нет – она где-то между») и жену свою родом из Витебска ласково называл «жидовская мордочка». Полуживца, правда, чтил и доверял его советам. Обрести в этом бонвиване вестника фортуны Иван не ожидал.

– То есть голос её, а речь чужая, – пояснил приятель. – Порядок слов не тот. Да и слова… Знаешь, как с музыкальным инструментом? С баяном, скажем. Это ведь музыкальный инструмент, да? Голос у него один, а сыграют на нём – этот так, а другой этак. – Он свёл и развёл руки вширь, сдувая и раздувая воображаемые мехи. – Понимаешь, о чём я?

Подозрительная особа всё ещё находилась в кабинете коллеги – Иван согласился взглянуть и сделать свои заключения.

Особа была вполне обыкновенной дамой лет тридцати, соответствовала внешнему описанию и сомнений в отношении себя не вызывала – хваткая стерва, – благо Полуживец не знал её прежде, чтобы иметь повод в чём-то сейчас усомниться. Сидя в скромном кабинете мелкого таможенного чиновника, вид дама имела такой, будто вкусила всей земной славы и теперь была уверена, что мир живёт исключительно новостями о ней. Улыбнувшись в ответ на её щедрое сияние, Иван взял со стеллажа якобы необходимую ему папку, вывел приятеля в коридор и сказал, что на его взгляд всё в порядке, и даже пахнет объект как положено – чистым ядом «Пуазон».

– Барашек в бумажке будет? – спросил Полуживец. – Подставить могут?

– Сегодня – нет. Неделю тому занесли, – признался коллега. – Пустяк, всё законно – только оформить без проволочек…

– Ну и что за беда, если порядок слов сменился? Может, книжку Вербицкой прочитала и теперь учится говорить по-русски. – Иван отмахнулся от невидимой мухи. – Плюнь. Да, гляди, клин к ней не подбивай – проглотит, как хохол галушку.

Сам Полуживец, однако, плевать на особу не собирался. Отойдя по коридору за угол, он принялся ждать. Каким-то первобытным нюхом Иван почуял и поверил: оно! вот ниточка, и упустить её нельзя!

Вскоре дама вышла из кабинета и направилась к лестнице, Полуживец же, внезапно вывернув навстречу ей из-за угла, организовал нечаянное столкновение. Мимолётное событие – падение папки, охи-ахи, сбор разлетевшихся бумаг, – чуть неловкое и немного забавное, позволило завязаться разговору, из которого выяснилось, что зовут особу Катя Барбухатти (она так и представилась, с фамилией, как на деловой встрече, – Полуживец с пониманием послал ей мысленно: «сочувствую»), что хлопоты она свои закончила и не прочь выпить с Иваном предложенную им чашку кофе, благо Иван сегодня, пользуясь отсутствием начальства, имел возможность улизнуть от дел. Словом, она сама на удивление крепко ухватилась за новое знакомство, как абрек за кинжал, будто возможное приключение обещало ей открытие, неизвестный опыт, а не рутинный спектакль с разученными до механичности ролями, – опыт, который непременно надо успеть осуществить, чтобы впоследствии не сожалеть о несбывшемся.

Потом были кафе, поездка в Екатерингофский парк, прогулка (стоял пылкий август), ужин на террасе ресторана, после которого Катя, видя рябь смятённости на лице Полуживца, спросила: «А дальше? Если ты столько времени чесал мне пятки, значит, что-то тебе нужно?» Тут уже не пригласить её к себе Ивану было невозможно.

В постели его сперва потряхивала волнующая дрожь, а потом долго мешала полностью отдаться телесным хитросплетениям мысль, что в этом, пожалуй, есть своё перечное зёрнышко и изощрённейший изыск – любить мужчину в теле женщины. Такой чертовский, сочащийся запретным соком плод… Если, конечно, точно знать, что он, мужчина, – там. Полуживец не знал. А в остальном… Трудно вообразить, что творится внутри спящей с тобой женщины; уму непостижимо, что творится с мужчиной, засевшим внутри женщины, которая с тобой, уверенная, что ты не знаешь о её начинке, спит.

Хотя Иван и пребывал в сомнении, но тем не менее, откинувшись на спину после жаркого штурма и утирая пот со лба, сказал:

– Ну, здравствуй, всадник.

В ответ на свою обезоруживающую прямоту Полуживец надеялся получить отклик, который выдал бы с печёнкой истинное положение вещей, в противном случае он просто бы не знал, как ему быть. А если всё здесь морок, самообман, насмешка разума, сыгравшего с ним злую шутку? И тут Ивану повезло вторично. Хотя, конечно, получить от Кати удар в зубы он не ожидал. От второго удара Полуживец увернулся, после чего скрутил извивающейся драчунье руки за голой спиной, вдавив её лицом в подушку.

На страницу:
2 из 4