bannerbannerbanner
Имя мне – Красный
Имя мне – Красный

Полная версия

Имя мне – Красный

текст

0

0
Язык: Русский
Год издания: 1998
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 10

Теперь я с радостью вижу, что Кара усвоил еще одно важное правило: если не хочешь разочароваться в искусстве, не воспринимай его как свое ремесло. Какими бы замечательными ни были твое мастерство и способности, деньги и власть следует искать в других местах, и не надо обижаться на искусство, если ты не получишь должного вознаграждения за свой труд.

Кара рассказал, в какой нищете и безнадежности живут выдающиеся художники и каллиграфы в Тебризе, – со всеми ними он знаком, так как поручал им делать книги для пашей и богачей из Стамбула и вилайетов[18]. Не только в Тебризе, но и в Мешхеде, и в Халебе[19] многие художники, устав от безденежья и равнодушия к своему искусству, забросили книжную миниатюру и принялись изготавливать отдельные рисунки, чтобы поразвлечь европейских путешественников: изображают всякие нелепицы и непристойности. Он слышал, будто книгу, подаренную нашему султану шахом Аббасом[20] при подписании мирного договора, уже успели разъять на страницы и страницы эти используют для создания другой книги. А владыка Индии Акбар[21] велел изготовить новую великую книгу и посулил за это такие безумные деньги, что самые блестящие художники Тебриза и Казвина, бросив все свои дела, поспешили в его дворец.

В рассказ о делах книжных Кара вставлял и другие истории: например, о похождениях одного лже-Махди[22], или о том, как Сефевиды, желая добиться прочного мира, отдали узбекам в заложники слабоумного сына шаха, а тот вдруг заболел и через три дня скончался, что вызвало среди узбеков большой переполох. Рассказывая обо всем этом, Кара улыбался, но по лицу его пробегала тень, и я понимал, что тяжкое для нас обоих затруднение, о котором нам было непросто заговорить, никуда не исчезло.

В свое время, подобно всем молодым людям, вхожим в наш дом или просто знавшим о нашей семье по рассказам, Кара был влюблен в мою единственную дочь, красавицу Шекюре. По ней сохло множество людей, большинство из которых и в глаза ее не видели, так что я, может быть, не находил бы в этом особой опасности, – но Кара был вхож в наш дом, его у нас любили и привечали, он мог видеть лицо Шекюре, и оттого влюбленность превратилась в мучительную страсть. Он не сумел, как я надеялся, сохранить свою любовь в тайне и совершил ошибку – рассказал моей дочери о пожирающем его изнутри пламени.

После этого ему пришлось забыть дорогу в наш дом.

Думаю, Кара знает, что через три года после того, как он покинул Стамбул, моя дочь, которая тогда была в самом прекрасном для девушки возрасте, вышла замуж за сипахи[23], человека довольно легкомысленного. У них родилось двое сыновей, а потом сипахи ушел в военный поход, из которого не вернулся, – вот уже четыре года о нем нет никаких известий. Подобного рода слухи и сплетни в Стамбуле распространяются быстро, но дело даже не в этом: я по глазам Кара, по тому, как он смотрит на меня, когда мы на несколько мгновений замолкаем, догадываюсь, что ему уже давно все известно. Вот и сейчас, листая лежащую открытой на подставке «Книгу о душе»[24], он прислушивается, пытаясь уловить голоса бегающих по дому детей, – потому что знает: моя дочь с сыновьями вот уже два года как вернулась под отцовский кров.

О новом доме, который я построил, пока Кара не было в Стамбуле, мы не говорили. Очень может быть, что такому честолюбивому молодому человеку, как он, мечтающему разбогатеть и заслужить всеобщее уважение, кажется неудобным говорить о подобных вещах. Правда, едва он вошел, я еще на лестнице сказал ему, что перебрался на второй этаж, потому что там суше – от сырости у меня болят кости. При этом я испытывал некоторое смущение, но запомните мои слова: очень скоро двухэтажные дома смогут себе позволить и люди куда беднее меня, даже простые сипахи с самым скромным тимаром[25].

Мы сидели в комнате, которую зимой я использую как мастерскую для рисования, и я видел, что Кара чувствует: в соседней комнате находится Шекюре. Поэтому я сразу перешел к главному, к тому, о чем писал ему в Тебриз, вызывая в Стамбул.

– Я начал готовить одну книгу, как это делал ты в Тебризе, когда заказывал работу каллиграфам и художникам, – сказал я. – Мой заказчик – наш султан, опора вселенной. Поскольку книга эта тайная, деньги на нее я получил тайно, через главного казначея. Я договорился с самыми лучшими художниками из дворцовой мастерской – с каждым особо. Поручил им нарисовать кому собаку, кому дерево, кому орнамент на полях, облака или лошадей. Мне хотелось, чтобы в этих рисунках был представлен весь мир нашего султана – как на картинах венецианских мастеров. Однако если для венецианцев главное – имущество и деньги, то эти рисунки, конечно, должны были отразить внутреннее богатство мира нашего султана, существующие в его вселенной радости и страхи. Если я просил нарисовать деньги, то лишь для того, чтобы принизить их значение; шайтана и Смерть – потому что мы их боимся. Не знаю уж, какие об этом ходят слухи. Я хотел, чтобы все: бессмертие деревьев, усталость лошадей, бесстыдство собак – в конечном счете говорило о нашем султане и о его мире. А четверым художникам, известным как Лейлек, Зейтин, Зариф и Келебек, я предложил выбирать предмет для рисунков самостоятельно. Даже в самые холодные и унылые зимние ночи кто-нибудь из дворцовых художников тайно приходил ко мне, чтобы показать сделанные для книги рисунки. Пока я не могу рассказать, что это были за рисунки и почему мы делали их именно такими, – но не потому, что хочу что-то от тебя скрыть. Дело в том, что, похоже, я и сам не совсем точно знаю, о чем они. Однако я знаю, какими они должны быть.

Я сам пригласил Кара к себе домой; о том, что он вернулся в Стамбул через четыре месяца после того, как я написал ему письмо, мне стало известно от цирюльника с нашей старой улицы. Я знал, что мой рассказ сблизит нас, ибо в нем есть горечь, но есть и обещание счастья.

– Каждый рисунок поясняет какой-нибудь рассказ, – продолжил я. – Художник, желающий украсить книгу, выбирает самые лучшие ее сцены. Первая встреча влюбленных. Храбрый Рустам отрубает голову страшному чудовищу. Рустам впадает в отчаяние, узнав, что убитый им незнакомец – его собственный сын. Меджнун, потерявший разум от любви, бродит в пустынной и дикой местности среди львов, тигров, оленей и шакалов. Искандер[26] перед боем отправляется в лес, чтобы по полету птиц узнать будущее, и огорчается, видя, как огромный орел разрывает его вальдшнепа… Когда мы читаем, наши глаза устают; глядя на рисунки, они отдыхают. Если нам не хватает силы разума и воображения, чтобы представить себе что-нибудь из описанного в книге, рисунок приходит на помощь. Рисунок нужен для того, чтобы расцвечивать рассказ, а без рассказа он не существует.

То есть так мне казалось, – прибавил я с ноткой раскаяния в голосе. – Оказывается, такие рисунки есть. Два года назад наш султан в очередной раз отправил меня посланником в Венецию. Находясь там, я использовал любую возможность, чтобы посмотреть на картины итальянских мастеров. Я не знал, какую историю и какую сцену из нее иллюстрирует та или иная из них, но пытался догадаться и додумать рассказ самостоятельно. А однажды на стене дворца я увидел такую картину, что замер напротив нее, не в силах сдвинуться с места.

Главным на ней было изображение человека – такого же, как я сам. Нет, не такого же – ведь это, конечно, был неверный. И все-таки, глядя на него, я чувствовал, что он похож на меня. Не внешне – внешнего сходства никакого. Лицо круглое, с мягкими чертами, скул считай что нет, да и подбородок совсем не такой, как у меня. Ну совсем на меня не похож – но почему-то, когда я смотрел на эту картину, меня охватило такое волнение, словно это я был на ней.

У венецианского бея, который водил меня по своему дворцу, я узнал, что человек на том рисунке – один из его друзей, такой же, как и он, знатный господин. Рядом с собой тот велел изобразить все, что есть важного в его жизни: сквозь открытое окно за его спиной мы видим поместье, деревню и лес, который написан с такими искусными переходами тонов, что кажется, будто он настоящий. На столе перед ним – часы, книги, перо, карта, компас, шкатулки с золотыми монетами, всякие странные штучки, о назначении которых я могу только догадываться, виденные мной и на других картинах; и среди всего этого – время, невзгоды, жизнь. Тут же тень шайтана, а рядом с отцом – прекрасная, как сон, дочь.

Для чего был сделан этот рисунок? Какой рассказ он должен был украсить и дополнить? Глядя на него, я понимал, что рассказ заключен в самом рисунке. Он не приложение к истории, он – сам по себе.

Картина, так поразившая меня, никак не шла из головы. Я вышел из дворца, вернулся в дом, в котором жил, и всю ночь после размышлял об этом рисунке. Мне тоже хотелось, чтобы меня так нарисовали. Но нет, я этого не достоин, так должен быть изображен наш султан! Нужно нарисовать его со всем, что ему принадлежит, со всеми вещами, в которых был бы выражен и показан его мир. «Можно сделать целую книгу таких рисунков», – подумал я.

Итальянский мастер так изобразил венецианского бея, что сразу понятно: на рисунке именно он, и никто иной. Даже если ты ни разу не видел этого человека, а тебе нужно найти его в толпе, с этим рисунком ты смог бы отыскать его среди тысяч людей. Итальянские мастера открыли способ изображать людей так, что их можно различать не по одежде и регалиям, а по лицу. Такой рисунок называется «портрет».

Если твое лицо нарисуют подобным образом хоть единожды, тебя никто никогда не забудет. Даже если ты будешь очень далеко, тот, кто посмотрит на портрет, почувствует, что ты рядом. И даже через много лет после твоей смерти те, кто не встречался с тобой при жизни, смогут увидеть тебя – так, словно ты стоишь перед ними.

Воцарилась долгая тишина. Я смотрел на маленькое окно, выходящее на улицу; нижние его ставни мы никогда не открываем, а верхнюю половину я недавно занавесил вощеной тканью. Сквозь занавеску пробивался свет, такой же зябкий, как воздух за окном.

– Среди художников, – снова заговорил я, – которые тайно приходили сюда, чтобы до утра работать над тайной книгой нашего султана, был один, который лучше всех делал заставки. Однажды ночью он вышел отсюда, но домой не вернулся. Бедный Зариф-эфенди! Боюсь, что его убили.

6. Я – Орхан

– Убили? – спросил Кара.

Кара был высокий, худой и немного страшный. Я как раз входил в комнату, когда дедушка сказал «убили» и увидел меня.

– Что это ты здесь делаешь?

Однако смотрел он по-доброму, поэтому я, не раздумывая, подошел к нему и взобрался на колени. Но он сразу меня ссадил.

– Поцелуй руку Кара.

Я поцеловал. Рука ничем не пахла.

– Какой славный, – сказал Кара и поцеловал меня в щеку. – Вырастет – львом будет.

– Это Орхан, ему шесть лет. У него есть старший брат Шевкет, тому семь. Упрямец, каких мало.

– Я заглядывал на вашу старую улицу в Аксарае, – сказал Кара. – Было холодно, все покрыто снегом и льдом, но такое впечатление, будто ничего не изменилось.

– Нет, все изменилось, все испортилось, и еще как! – ответил дедушка и повернулся ко мне. – Где твой брат?

– У мастера.

– А ты почему здесь?

– Мастер сказал, что я молодец, и отпустил.

– Ты что же, всю дорогу один шел? – спросил дедушка. – Тебя должен водить брат. – Потом он обернулся к Кара: – Два раза в неделю после школы Корана они ходят к одному моему другу, переплетчику, учатся у него ремеслу.

– А рисовать, как дедушка, любишь? – спросил Кара.

Я промолчал.

– Ладно, – сказал дедушка, – давай иди.

От мангала шло такое приятное тепло, что уходить не хотелось. Я на минутку задержался, вдыхая запахи красок и клея. Еще пахло кофе.

– Рисовать по-другому – не значит ли это и видеть по-другому? – говорил дедушка. – Потому-то бедняга и был убит. А он ведь рисовал заставки в старом стиле. Впрочем, я точно не знаю, убили его или нет, – но он пропал. Сейчас художники под началом мастера Османа работают над «Сурнаме»[27] для султана. Все трудятся дома, только мастер Осман – в дворцовой мастерской. Мне хотелось бы, чтобы ты первым делом сходил туда и увидел все собственными глазами. Я боюсь, что Зарифа мог убить кто-нибудь из других художников. Их все знают под прозвищами, которые много лет назад дал им главный художник: Келебек, Зейтин и Лейлек[28]. Сходи к ним домой и поговори с ними.

Я попятился и спиной вперед вышел на лестницу. Из комнаты со стенным шкафом, где по ночам спала Хайрийе, послышался шорох, и я заглянул туда, но застал там не Хайрийе, а маму. Увидев меня, она смутилась. Мама стояла рядом с открытым шкафом.

– Где ты был?

Она знала, где я был. В задней стенке шкафа имелась дырочка, сквозь которую можно было увидеть дедушкину мастерскую, а если дверь мастерской открыта – то и коридор, даже дедушкину спальню – конечно, если и там тоже распахнута дверь.

– Я был у дедушки. Мама, а что ты здесь делаешь?

– Разве я тебе не говорила, чтобы ты не ходил к дедушке, пока у него гость? – сказала мама – строго, но не очень громко, потому что не хотела, чтобы нас услышал Кара. – Что они делали? – спросила она уже ласковым голосом.

– Сидели. Но не рисовали. Дедушка говорил, а гость слушал.

– А как он сидел?

Я тут же уселся на пол и изобразил гостя: смотри, мама, я очень серьезный человек, я нахмурил брови и слушаю дедушку, кивая вслед его словам, словно внимая молитве на похоронах.

– Спустись вниз, – велела мама, – и позови сюда Хайрийе. Быстро.

Она села, положила на колени письменную доску и стала что-то писать на маленьком листке бумаги.

– Мама, что ты пишешь?

– Ты что, не слышал? Быстрее иди вниз и позови Хайрийе.

Я пошел на кухню. Брат уже вернулся. Хайрийе положила ему на блюдо плова, приготовленного для гостя.

– Обманщик! – заругался брат. – Оставил меня с мастером, а сам ушел. Мне пришлось все листы одному сгибать. Видишь, все пальцы фиолетовые!

– Хайрийе, мама зовет.

– Вот поем и поколочу тебя, – пригрозил брат. – Поплатишься за свою лень и обман!

Когда Хайрийе вышла, он оставил недоеденный плов, вскочил и набросился на меня. Убежать я не успел. Он схватил мою руку и начал выкручивать.

– Не надо, Шевкет, больно!

– Будешь еще убегать с урока?

– Не буду!

– Поклянись!

– Клянусь!

– Поклянись Кораном.

– Клянусь!

Но он все равно меня не отпустил, а подтащил к столу, на котором был поднос, и поставил на колени. Он такой сильный! Одной рукой держит ложку и отправляет в рот плов, а другой пригибает меня к полу.

– Опять ты брата мучаешь! – упрекнула Шевкета Хайрийе. Она покрыла голову платком, собираясь выйти на улицу. – Оставь его в покое!

– А ты не вмешивайся, дочь пленного, – ответил брат, не отпуская моей руки. – Куда ты идешь?

– Лимонов куплю.

– Врешь, в шкафу полно лимонов.

Брат немного ослабил хватку, я вырвался, пнул его ногой, схватил подсвечник, чтобы им драться, но Шевкет налетел на меня и подмял под себя. Подсвечник упал, поднос перевернулся.

– Наказание господне! – послышался мамин голос. Она не стала кричать – гость мог услышать. Как она ухитрилась пройти по коридору и спуститься вниз, не попавшись на глаза Кара? Она разняла нас. – Позора с вами не оберешься, паршивцы!

– Орхан сегодня соврал, – пожаловался Шевкет. – Оставил меня у мастера, а сам сбежал.

– Молчи! – Мама отвесила ему пощечину.

Ударила она не сильно, брат не заплакал, но надулся.

– Скорее бы вернулся отец! Он возьмет красную саблю дяди Хасана, мы уедем отсюда и снова будем жить у дяди.

– Молчи!

Мама вдруг так разозлилась, что схватила Шевкета за руку и потащила в чулан. Я пошел следом. Мама открыла дверь, увидела меня и сказала:

– Вдвоем будете здесь сидеть.

– Мама, я же ничего не сделал, – возразил я, но в чулан вошел.

Мама закрыла дверь. В чулане было не так уж темно: сквозь ставни окошка, выходившего к гранатовому дереву, пробивался слабый свет, но мне все равно стало страшно.

– Мама, открой, – заплакал я. – Мне холодно!

– Не реви, трус! – напустился на меня Шевкет. – Сейчас откроет.

Мама открыла дверь.

– Обещаете вести себя тихо, пока гость не уйдет? Хорошо, тогда сидите на кухне у очага, наверх не поднимайтесь.

– Нам там будет скучно, – насупился Шевкет. – Куда ушла Хайрийе?

– Все-то тебе надо знать.

В конюшне тихонько заржала лошадь, потом еще раз. Это был конь Кара, не дедушкин. Стало вдруг весело, как будто начинался ярмарочный день или праздник. Мама улыбнулась – так, словно хотела, чтобы мы улыбнулись тоже, подошла к конюшне, открыла дверь и произнесла:

– Тсс!

Потом вернулась и отвела нас в пропахшую маслом кухню, владение Хайрийе и мышей.

– Смотрите никуда отсюда не выходите, пока гость не уйдет. И не ссорьтесь, а то он подумает, что вы избалованные, невоспитанные дети.

– Мама, – заторопился я, пока она еще не успела закрыть дверь. – Мама, послушай: они говорили, что кто-то убил одного из дедушкиных художников.

7. Меня зовут Кара

Едва увидев сына Шекюре, я понял, что многие годы память неправильно рисовала мне ее образ. У Орхана – и у Шекюре – черты лица тонкие, а подбородок длиннее, чем мне казалось. Стало быть, рот у моей возлюбленной должен быть меньше, а губы у́же, чем я представлял себе: за двенадцать лет странствий из города в город мое воображение увеличило рот Шекюре, губы стали пухлыми и блестящими, словно крупные вишни.

Будь у меня при себе портрет Шекюре, исполненный в манере итальянских мастеров, за все двенадцать лет ни разу я не почувствовал бы себя бесприютным и неприкаянным, не в силах вспомнить образ оставленной в Стамбуле любимой. Ведь если в сердце живет лицо возлюбленной, мир по-прежнему твой дом.

Когда я увидел сына Шекюре, поговорил с ним и поцеловал его в щеку, во мне тут же заворочалось беспокойство, вечный спутник несчастных людей, убийц и грешников. «Давай, иди и найди Шекюре», – подначивал меня внутренний голос.

На какое-то мгновение я подумал, что вот сейчас, ни слова не говоря Эниште, встану, выйду в коридор и буду открывать все двери – я успел краем глаза разобрать: пять их было, этих темных дверей, вместе с дверью на лестницу, – пока не найду Шекюре. Но однажды я уже поступил поспешно и необдуманно – и в итоге провел вдали от любимой двенадцать лет. Поэтому я тихо ждал и слушал Эниште, оглядывая подушки, на которых она наверняка не раз сидела, вещи, до которых она дотрагивается.

Эниште рассказал, что султан желает, чтобы книга была готова к тысячелетию Хиджры[29]. Повелителю вселенной угодно показать, что в тысячный год исламского календаря он сам и его держава могут пользоваться приемами европейцев не хуже, чем те. Поскольку одновременно художникам велено было изготовить «Сурнаме», они должны были по воле правителя работать не в суете дворцовой мастерской, а у себя по домам. О том, что они тайно ходят к Эниште, он, разумеется, знал.

– Поговори с мастером Османом, – сказал Эниште. – Одни говорят, что он ослеп, другие – что выжил из ума. А по мне так, он и слеп, и глуп.

Неудивительно, что между ними пробежала кошка, ведь Эниште, собственно говоря, не был художником, он и рисовал-то не очень хорошо, однако султан поручил ему готовить книгу. Это не могло понравиться старому мастеру Осману.

Я стал разглядывать предметы обстановки, напоминавшие мне о детстве. За двенадцать лет я не забыл ни голубого килима из Кулы[30], ни этого медного кувшина, ни кофейного подноса, ни ковшика, ни кофейных чашек, которые, как любила с гордостью рассказывать покойная тетя, были привезены из самого Китая через Португалию. Все эти вещи, как и подставка для книг, инкрустированная перламутром, и полочка для кавука[31] на стене, и подушка из красного бархата, которую я потрогал, чтобы вспомнить, какая она мягкая, – перекочевали сюда из дома в Аксарае, где мы с Шекюре провели детство, и на них до сих пор лежал отсвет тех дней, когда я был счастлив и рисовал.

Счастье и рисунок. Мне хотелось бы, чтобы читатель, не оставшийся равнодушным к моему рассказу, к моей печали, не забывал, что счастье и рисунок – отправные точки моего мира. Когда-то среди книг, перьев и рисунков я был очень счастлив – а потом за любовь меня изгнали из этого рая. В годы изгнания я часто думал о том, сколь многим обязан любви к Шекюре, – ведь это благодаря ей в юности я был так радостно открыт жизни и миру. В своей детской наивности я не боялся, что моя любовь останется без ответа, я слишком сильно верил в лучшее, а оттого и мир казался мне прекрасным, и все в нем занимало меня: я жадно читал книги, которые советовал мне Эниште, с удовольствием учился в медресе, обожал рисовать. Однако в той же мере, в какой я обязан любви к Шекюре первой – солнечной, радостной и самой богатой – частью своих знаний о мире, другими, темными и отвратительными познаниями я обязан тому, что был отвергнут. Бывало, что, сидя ледяными ночами в комнатке очередного постоялого двора, я смотрел на гаснущие в очаге угли и желал, чтобы моя жизнь погасла вместе с ними; часто после утех плоти мне снилось, будто я вместе с лежащей рядом женщиной падаю в бездонную пропасть; меня грызла мысль о том, что я никчемный, никуда не годный человек… Все это – тоже благодаря Шекюре.

– Известно ли тебе, – после долгого молчания заговорил Эниште, – что после смерти душа может вернуться в наш мир и встретиться с душами тех, кто безмятежно спит в своей постели?

– Нет, – ответил я.

– После смерти нас ждет долгий путь, поэтому смерти я не боюсь. Боюсь другого – что умру, не закончив книгу для султана.

Я подумал, что теперь стал куда сильнее, крепче и разумнее Эниште; и еще почему-то из головы моей все не шла мысль о дорогом кафтане, который я купил, собираясь в гости к человеку, двенадцать лет назад отказавшемуся выдать за меня свою дочь, да о серебряной упряжи и расшитой седельной сбруе коня, которого я сейчас, спустившись по лестнице, выведу из конюшни.

Я пообещал Эниште рассказать все, что узнаю у художников, поцеловал ему руку, спустился по лестнице и вышел во двор. Холод взбодрил меня; я вспомнил, что уже не ребенок, но еще не старик, и с радостью ощутил в себе биение живой крови мира. Когда я закрывал дверь конюшни, подул ветер. Белый конь, которого я вел в поводу, вздрогнул вместе со мной. Его нетерпение, его необузданные силы я чувствовал и в себе. Едва выйдя на улицу, я готов был одним прыжком взлететь в седло и унестись прочь по узким улочкам, словно удалец из сказки, пообещавший не возвращаться назад, но тут невесть откуда возникла здоровенная женщина с узлом в руке – еврейка, судя по розовой одежде. Она была большая и широкая, как шкаф, но в то же время проворная, бойкая и даже игривая.

– Голубчик мой, да ты и впрямь красавец, правду говорят! – сказала она. – Женат ты или холост, не купишь ли для тайной своей возлюбленной шелковый платочек у Эстер, самой знаменитой из стамбульских торговок?

– Нет.

– А пояс из красного атласа?

– Нет.

– Что ты заладил: «нет» да «нет»! Разве у такого молодца может не быть невесты или тайной зазнобы? Кто знает сколько она из-за тебя горьких слезок пролила?

Тут Эстер вдруг словно бы вытянулась, как изящный канатный плясун, и с поразительным проворством скользнула ко мне. В тот же самый миг в ее руке, словно у фокусника, ниоткуда появилось письмо. Я схватил его и сунул за пояс – таким быстрым и незаметным движением, словно многие годы готовился к этой минуте. Письмо было большое; оно сразу огнем прожгло мою кожу, холодную как лед.

– Садись на коня, пусть он идет шагом, – сказала торговка Эстер. – На углу поверни направо и езжай себе дальше, но, как поравняешься с гранатовым деревом, обернись и посмотри на дом, из которого вышел, – напротив тебя как раз будет окошко.

Сказала – и вмиг исчезла. Я забрался на коня, но с грехом пополам, словно новобранец, делающий это впервые в жизни. Сердце билось так, будто хотело выскочить из груди, в мыслях царило полное смятение, руки забыли, как держать поводья, но, когда ноги крепко сжали бока коня, разум вернулся ко мне, и мы с умным моим скакуном, как и велела Эстер, шагом добрались до конца стены и свернули направо.

Сейчас я и вправду чувствовал себя красавцем, за которым, как в сказке, из-за каждой ставни наблюдают женщины. Во мне снова готов был разгореться прежний пожар. Этого ли я хотел? Опять отдаться недугу, который мучил меня столько лет? Среди облаков внезапно проглянуло солнце, и я совсем растерялся.

Где же гранатовое дерево? Вот это, печальное и чахлое? Да, оно! Я слегка повернулся в седле: окно прямо напротив, но оно закрыто ставнями. Старая карга обманула меня!

В этот самый миг обледеневшие ставни с треском распахнулись, и в окне, освещенном ярким солнцем, я увидел свою красавицу-возлюбленную, увидел сквозь заснеженные ветви ее прекрасное лицо, которое не являлось моему взгляду двенадцать лет. На меня ли смотрела моя черноглазая или сквозь меня, в какую-то другую жизнь? Я не смог понять, улыбалась ли она, грустила ли – а может быть, грустно улыбалась? Глупый конь, помедленнее, не пытайся догнать мое сердце! Я дерзко повернулся в седле и смотрел назад, пока прекрасное и таинственное лицо не пропало из виду, скрывшись за белыми от снега ветвями.

На страницу:
3 из 10