bannerbanner
Германтов и унижение Палладио
Германтов и унижение Палладио

Полная версия

Германтов и унижение Палладио

текст

0

0
Язык: Русский
Год издания: 2015
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 28

И прислушался: негромко, но различимо – в паузах между свистящими порывами ветра – закаркали на разные голоса вороны; и вот уже слитно и плывуче зазвучал грай всей возбуждённой стаи, праздновались, похоже, вороньи свадьбы.

Исследовательский нюх не обманывал… Не мог унять пыл, однако… Что ещё за напасть?

Художественный соблазн? Искушение? Приступ вдохновенной твердолобости, обострённый старческими чудачествами, idea fix? О, в крохотной вилле таился грандиозный художественный сюжет, в нём была свёрнута протяжённая драма искусств, да, пожалуй, и вся культурная история постренессансной Европы…

Но сколько же можно заклинать себя, толочь в ступе сладко-кислую жижу желаний и пугливых предостережений…

– В Мазер, в Мазер, – перебивал сомнения и боязливые суеверия внутренний голос, – теперь или никогда!

Там, в Мазере, добравшись до виллы Барбаро, хотелось всё-таки верить Германтову, услышит он ключевую подсказку Неба, там, на натуре, в ауре самого памятника и сложатся окончательные слова…

Idea fix, idea fix…

А где же холодность аналитического ума? Он ведь числился как-никак – с реестром налоговой инспекции, во всяком случае, не поспоришь – в научных сотрудниках. «Вы, Юра, – вскоре, всего лет через пять-шесть, когда он полнее себя раскроет-проявит, покажет, на что способен, многие из близких коллег, знакомых и даже кое-кто из приближенных только шапочно начнут с чуть шутливым почтением, а затем, отдавая должное, и всерьёз называть его ЮМом, по первым буквам имени-отчества, так вот… Вы, Юра, сразу себе подрежьте крылышки и очертите рамки», – в один голос наставляли его в незапамятные времена студенчества нудноватые факультетские корифеи, возглавляемые профессором Бартеневым, когда новичок, зелёный ещё, резвый, кудрявый и самовлюблённый смутьян, заострил перо вовсе не для терпеливого покорения академических ступеней и степеней, а для того, чтобы с ходу ошарашить город и мир нежданным насущным словом. «Не выдавайте за научные прозрения бесконтрольные игры воображения», – покачивал головой вообще-то благоволивший к юному смутьяну Бартенев. «И не спешите опровергать и отвергать классиков, строителей нормы, – подключаясь, хором долдонили ему бартеневские ассистенты, а у него, гордо и отважно гнувшего свою, заведомо отнюдь не прямую линию, будто бы заложило уши. – Свыкайтесь, Юра, с ролью беспристрастного истолкователя художественных произведений, вовсе не их мятущегося соавтора». Когда это было… Теперь же ему и по возрасту, мягко говоря, зрелому, если не перезрелому, и тем паче по высокой и почётной должности, заслуженно занимаемой им на кафедре, давно полагалось-вменялось охладить пыл и образумиться. Ему бы не забывать о затверделом упрямстве фактов, оприходованных наукой, ему бы ясно и строго мыслить, да так, чтобы в системе доказательств себе и неосторожного шага влево-вправо от укатанной стези стереотипов не позволять, а он цветными туманами упивался.

Странно всё это – снизойдёт ли, не снизойдёт заоблачная подсказка… очень странно; идти туда, не зная куда? Нет, нет, он знал, куда влечёт… рок событий? Типун на язык. Да, знал, несомненно, знал, куда надо ему идти, точно знал, что, где и как искать, чтобы достичь своей, такой притягательной цели. Пора было зубную щётку и рубашки укладывать в чемодан; однако нетерпение и поисковое напряжение по мере ситуативного приближения к цели росли при всех его познаниях, изрядно к тому же пополненных и уточнённых при подготовке к поездке, доводили до дрожи.

Вроде бы цель – близка, он дрожит от нетерпения, скоро, скоро вожделенные объёмы-пространства вкупе с раскрасивыми росписями виллы Барбаро станут достоянием въедливых глаз, преобразятся в свете концептуальных идей, хотя…

Странность этих мечтаний-ожиданий прежде всего проявлялась в том, что он дрожал от волнения-нетерпения, как первопроходец, хотя исследовательское поле давным-давно было вытоптано.

Да он и сам уже знал назубок контекст – да-да, это не эмоциональная обмолвка, действительно назубок; знал контекст, как знают и запоминают нечто законченное, конкретное и, главное, давно наукой освоенное, – тут никакого нет перехлёста. Компьютерный файл «Историческая сцена и биографии» описывал круг активно действовавших в угаданной им драме и лишь косвенно причастных к ней, но ко времени выглянувших из-за кулис забвения лиц, а описав круг, приблизив и, следовательно, укрупнив избранных героев, будто бы и самого Германтова приглашал как посвящённого в этот идиллический круг истлевших столетия назад, но услужливо к нужному моменту воскресших в телесных и творческих своих ипостасях богоподобных баловней Провидения, тех, чьи пристрастия, черты характеров, ролевые маски сейчас именно Германтову в свете его замысла могли бы быть особенно интересны; в дополнение к собранию оживших портретов файл был буквально набит ещё и бытовой, политико-социальной и художественной фактологией того достославного венецианского века, когда творили гиганты. И, конечно, верилось Германтову, натренированному идти против течения лет, что он не только знал формально контекст, не пренебрегая даже пёстрым множеством необязательных мелочей, сведения о коих в лучшем случае выносятся в примечания, набранные петитом, но и приближался к тревожному пониманию разрушительных художнических тенденций, издавна вызревавших за счастливыми декорациями ушедшей эпохи великого и, как верится до сих пор, жизнестойкого и жизнерадостного искусства. Ему верилось даже, что вот-вот он вдохнёт её, эпохи той, пьянящий заново воздух и… Останемся, между тем, на рациональной почве: он ведь уже видел на экране монитора всё то, что могло бы поразить и сразить его там, в Мазере, много-много раз в тончайших подробностях и едва ль не под лупой видел – на достоверных, внешне, по крайней мере, неотличимых от подлинных, чертежах и развёртках, на изумительных, отлично передающих цветовые нюансы росписей фотографиях; в них, переливчатых росписях тех, ярких и радостных, вряд ли кто, кроме въедливого и сверхзоркого Германтова, отыскал бы признаки тлетворно-разрушительных, нацеленных в будущее, «дальнобойных» тенденций. В памятливом компьютере, в файле «База», содержались к тому же детали архитектурных обмеров виллы: манёвр мышки, слабое нажатие клавиши – и лёгкие наполнялись свежайшим, вдохновлявшим до сих пор воздухом прошлого: увеличивался, заполняя собой хоть и весь экран, любой из выисканных профилей карнизов, любой фрагмент дивных фресок… И почему же ему, так основательно оснащённому чудесными визуальными аргументами, было не по себе? Что могло подтвердить и прояснить смутные, безадресные пока подозрения, вызвать новые опасения, напугать? И – забудем временно о спутанности мыслей и душевных тревогах – что дополнительного к богатствам компьютерной памяти сулила ему натура? Шевеление теней на ноздреватой штукатурке… запахи цветения или увядания… пение птиц и шорохи листвы… дождь, солнце, ветер… облака, бегущие над холмами. И чего ещё не доставало ему, знавшему контекст, владевшему особой поисковой оптикой и, в пику угрюмым педантам, питавшему неодолимое пристрастие к оригинальным, если не сказать – сверхоригинальным, суждениям-построениям, суждениям-провокациям, суждениям-прорицаниям, скрещивающим так, как один он умел, жанры углублённого исследования и воспаряющего эссе и – при всём при том – ломающим норму? По Германтову, норма охраняла равновесие банальностей и ложных представлений, он же, по своему обыкновению, посягал на это привычное равновесие ради порождения непреднамеренно-новых идей – не зря многие его идеи считались безумными, не зря! – он готовился и на сей раз эффектно выпрыгнуть из скучных, заведённых в цеху искусствоведов порядков; итак, вернёмся – что ещё помимо случайных черт на трепетном лице природы понадобилось ему именно там, в Мазере, у реальных, виртуозно вмонтированных в пейзажи фасадов и внутри декоративных, сплошь расписанных, иллюзорно-растительных и гротескно-театрализованных интерьеров, высматривать для удовлетворения своих взыгравших на старости лет амбиций, когда даже жития заказчиков и первых владельцев виллы братьев Барбаро, Даниэле и Маркантонио, блестящих и успешных во всех своих главных начинаниях интеллектуалов венецианского чинквеченто, до дня были выписаны биографами, а уж саму-то виллу несколько веков осаждали желавшие подивиться на миниатюрное чудо-юдо зодчие со всего света – вспомним хотя бы близких нам Кваренги и Камерона, которые отправлялись в долгий путь из России, по несколько недель вытрясали души в почтовых каретах ради урока зримой гармонии, сравнимой разве что с летуче-прекрасным сном. И уж, само собой, более чем хватало разного рода романтичных бродяг – искателей художественных приключений, паломников от искусства, которые, приобщившись и наглазевшись, поразившись и восхитившись, щедро делились затем с культурным человечеством в салонах Европы своими восторгами; повторим: к нашим дням вилла Барбаро была уже не только на разные голоса воспета счастливыми очевидцами как реальный островочек земного рая, но и дотошно обмерена и, главное, отснята-оцифрована со всеми её сводиками, нишками, карнизными гуськами, полочками и, конечно, мельчайшими – то трепетно-прозрачными, словно вкрапления в твердь камней цветистого воздуха, то материально-густыми – мазочками краски.

Всё это, однако, вопреки текущим сомнениям-опасениям, по большому счёту ничуть не смущало Германтова.

Ну что с ним поделать?

Года, известно, к суровой прозе клонят, а он, без пяти минут юбиляр, словно пылающий страстями мальчишка, спонтанно доверялся и покорялся возносящему поэтическому порыву; вершин достиг в научной карьере, поседел – пожимали плечами, чего ещё ему не хватало? – но никак не мог угомониться; да, не утратил способности удивляться, а уж как любил удивлять…

Ну, скажите, не авантюра ли затевалась им? С первых строк своей новой книги он намеревался удивить уже выбором своим, намеревался ткнуть указательным пальцем в известную всем, кто хоть сколько-нибудь сведущ в предмете, хваленную-перехваленную точечку на необозримой карте искусства, чтобы затем, удивив минималистским выбором, приняться как бы невзначай срывать священные бирки и этикетки; да-да, сия точечка, исток идей и энергий будущей книги, образно говоря, ещё и должна была послужить ему, лепщику чудного текста-дворца, булавочным остриём.

Авантюра?

И – не забудем – idea fix.

Только и остаётся, что повторять: да, затея проще некуда, однако в его авантюрном духе! Историки и знатоки искусств всех просвещённых веков и народов устали восторгаться, а он, зрящий в корень, проницательный, как никто, развернёт старинный камерный и будто бы замкнутый художественный сюжет в актуальную вселенскую параболу и – удивит, обязательно удивит, не исключено, что и ошарашит и тех, кто образован и внутренне готов к переосмыслению заштампованных парадоксов синтеза архитектуры и живописи, и, разумеется, тех, дышащих в затылок неучей с равнодушными глазами, кто острому взгляду-ракурсу на шедевры давно минувших лет предпочитает жвачку из Интернета, кто поспешил на нём, Германтове, поставить крест, посчитав человеком прошлого! Заранее услышал эканья-меканья с якобы вежливыми откашливаниями, увидел кривые скучающие усмешки, представил, как ревниво листают его будущую книгу коллеги невысокого полёта, как, пролистав, а то и прочтя с пятого на десятое, рассыпавшись в дежурных похвалах при встрече с ним на кафедре или в академическом коридоре, иначе её потом меж собой оценят.

– Чему удивляться? Для Германтова по-прежнему нет ничего святого.

– В этой книге он усугубил недостатки всех своих прошлых книг: уход в крайности, явно избыточная философичность, перегруженность деталями.

– А громоздкость композиции?

– Непонятно даже, что на чём в этой махине держится.

– И, как всегда у него, телега впереди лошади.

– Конечно, это же его фирменный принцип: он ставит искусство впереди жизни.

– Да ещё неуместные личные излияния.

– Добавьте сравнения, которые он берёт с потолка.

– Фирменный стиль ли, печать психопатии, как хотите, так и обзывайте, – палец медленно вертится у виска. – Он ведь – не забыли? – даже не постеснялся Джорджоне с Хичкоком сравнивать!

– Да, он в своём разнузданно-разудалом постмодернистском репертуаре, язык без костей, а выводы, как всегда, притянуты за уши, – откликнется с гаденькой гримаской тот ли, этот из безликих доцентов, перебирая, будто чётки, корешки-вершки каталожных карточек. Роль интерпретаций растёт, спору нет, однако Германтов, похоже, вконец свихнулся, фантазии, которыми он без стеснения упивается, одним махом отменяют объективные факты.

– Всё хуже! Наш многоуважаемый ЮМ не отменяет, а выхолащивает факты и жульничает, заигрывается фишками; он не концептуалист, которым слывёт, он шулер и подтасовщик.

– Наплодил фиктивных сенсаций…

– Да ещё сумел им придать надлежащий лоск…

– Почему-то сенсации-однодневки – живучи, почему-то любые измышления и идейные подставы ему прощают…

– Сила внушения? Он-то уверен, что всё, что ни напишет, сойдёт за новое слово, но мы почему играем по его правилам?

– Считает ниже своего достоинства хоть что-то доказывать! Спровоцирует драку, чтобы кони с людьми смешались, а потом ехидно на кучу-малу посматривает.

– И когда всё это начиналось?

– Давно. Помните его веснушчатую пассию, Гарамову – видную такую, с норовом? Так отец её, говорят, был большой шишкой во внешней разведке, под дипломатическим прикрытием за границей жил, он-то, говорят, и потащил волосатой ручищей Германтова наверх.

– Но как же столько лет Германтову удаётся дурачить публику?

– Изворотливая отсебятина – на каждой странице!

– Отсебятину-то как раз и выдаёт он за самобытность, да ещё и обнажается, бравируя самобытности ради своими изъянами, подмешивает к наукообразным рассуждениям личные откровения.

– Да, личные излияния-откровения.

– Эксгибиционист!

– Несомненно. А всякий замысел нашего псевдоискреннего безответственного ЮМа – вымысел.

– Ненаучная фантастика?

– Антинаучная.

– Причём вовсе не безобидная. Своими провокациями-сенсациями он убивает сам жанр искусствоведения.

– Убивает? Это уж чересчур, скорее – измывается над традицией. Но жанр по милости неразборчивого в средствах Юрия Михайловича опасно мутирует.

– Да, в «Стеклянном веке» вдребезги всё, что вроде б устоялось уже, разбил.

– Он, – со вздохом, будто последним, и с уморительно-скорбным видом, – ворует наш воздух, вскоре нам нечем будет дышать.

– А какое самообладание? Горазд взбивать из пустоты пену без тени сомнения на лице, артист.

– И вечно снисходительно-презрительная у него мина.

– Законченный сноб!

– Да… трезвая самооценка ему не грозит, а как глянет… Не знаю, как вы, а я чувствую, что под взглядом его превращаюсь в пигмея.

– И не иначе, как все мы, все, перед ним виноваты.

– Когда он и свысока глядит, то всё равно думает о чём-то своём.

– Исключительно о себе любимом и выдающемся круглые сутки – во сне и наяву – думает!

– При этом пыль в глаза не забывает пускать.

– Смешивая пыль с перцем!

– Позёр, во всём позёр – и в лекциях своих, и в книгах.

– А в какой артистичной позе, чуть склонив голову, он любит перед лекцией между сфинксами постоять! – палец вертится у виска. – Наш задумчивый гений на берегу пустынных волн…

– Да, не совсем нормален он, не совсем, я частенько из окон зальной анфилады за ним наблюдаю… Может быть, на него там, у воды, что-то возвышенное, что нам не понять, нисходит…

– Помните его книгу о Кандинском? «Купание синего коня»… Синий был, по-моему, всадник!

– А конь – красный!

– И вовсе не у Кандинского!

– Ему бы сначала удивить-ошарашить, а к середине книги – надейтесь, господа, надейтесь – что-нибудь соблаговолит объяснить с натяжками…

– Позёр и фразёр!

– Это бы ещё полбеды! Вспомните лучше его «Письма к Вазари». Чем не рекорд самолюбования, панибратства и высокомерия? Вспомните, как он мысленно прохаживается с Вазари по коридору-мосту над Арно, как он поучает Вазари. Пародия на самого себя… А в этой книге, последней, – завистливым шёпотом, – и вовсе все сомнительные рекорды свои сумел переплюнуть.

– Намёк улавливаете? Вазари открывал дверь в мировое искусствоведение, Германтов, наш последний из могикан – закрывает дверь за собой.

И кто-то, отложив газету, бросит не без злорадства:

ЮМу уже за семьдесят, так? Похоже, уходя от нас, решил хлопнуть дверью.

И непременно кто-то с кивком добавит:

– Услышат ли хлопок? Давно все объелись псевдосенсациями, осточертели цинизм его и гонор, толкающие раз за разом опробывать новые пиротехнические эффекты.

– Новые? Думаю, он окончательно исписался.

– Если честно, прощальный хлопок услышать могут в прекрасной Франции. Там с распростёртыми объятиями Германтова встречают.

– Но и там прежде не всё обходилось без шероховатостей, с налёту не сумел соблазнить французов своими бредовыми догадками насчёт растревоженности Джорджоне… Ему чуть ли не дали от луврских ворот поворот. Премию-то за домыслы о Джорджоне с помпой вручили ему в Италии, вот где понежился в ореоле славы…

– Да, ёрничал, не стеснялся с наихудшей стороны себя демонстрировать, лез на рожон, вот и не склеивался у него альянс с Лувром.

– А теперь? Неужели и щепетильные лягушатники заглотят наживку, эту итоговую чудовищную книгу обманов на «ура» примут?

– Вот тут я не удивлюсь… Его в Париже принимают уже как международную штучку! Да и с упёртым Лувром «водяное перемирие» действует; музейщики гордыми принципами не спешат поступиться, однако не прочь Германтова к «своим» агентам влияния за натуральный прононс причислить.

– Ещё, наверное, узнали теперь про двойную фамилию, умилились…

– Не поверю, что он от них утаивал вторую половинку фамилии, с первого знакомства хотел понравиться.

Ну а в заключение кто-нибудь из подающих надежды на административную карьеру, кто-нибудь из молодых да ранних кандидатов наук, выталкиваемых наверх ректоратом, успешно подменившим партком в своей борьбе за посконную идейность в искусстве, для общего согласия-успокоения непременно с напускным сожалением промолвит:

Германтов всё-таки – дутая величина.

Затем, как водится, не заставят себя ждать и поношения-осмеяния в желтеющей прессе под безобидным девизом: «Не всё то золото, что блестит».

Пусть почешут языки… плевать хотел.

Впрочем, завистливое злословие бездарностей не могло не поддерживать в нём боевой дух.

Фильм готов, его только надо снять, объявил однажды один из мэтров французского кино. Так и у Германтова: книга готова, её только надо написать; и он напишет, выбросив мысли свои и накопленное волнение на экран монитора, а затем – на бумагу: напишет, причём быстро, на одном дыхании, но, разумеется, без аврала – с чувством, но – с толком, расстановками…

Увидит своими глазами виллу Барбаро и – напишет!

Прочь, прочь сомнения. И плевать на сумрачные намёки воображаемого циферблата судьбы. Германтов верил в исключительность и глубину замысла, в магическую силу собственной проницательности; намеревался в очередной раз успешно применить эксклюзивное своё ноу-хау: приземлиться в ближайшем к вилле Барбаро аэропорту, в Тревизо – приземлиться, увидеть и, преобразив общеизвестное в оригинальное, – удивить и, стало быть, победить.

Короче, воображение разыгрывалось.

Предвидя на свой лад почти пятисотлетнее прошлое, вытаскивая на свет божий подспудные тенденции и расшифровывая тайные умыслы стародавних творческих озарений и мук, Германтов намеревался непосредственными впечатлениями от утончённо-прекрасного и заслуженно – пусть так, заслуженно! – воспетого памятника вечному гедонизму испытать на логическую прочность как интуитивно-эмоциональные, так и умозрительные допущения кабинетного этапа своей работы и после удачного их испытания, после освоения визуальных неожиданностей, которые, несомненно, ждать себя не заставят, плеснув вдруг в глаза живой энергией объёмов, плоскостей, линий и красок, перевести пугающие, уводящие за познавательные горизонты допущения относительно скрытого, но саморазрушительного конфликта камня и кисти в концепт, поисковый, конечно, и, возможно, чересчур далеко заводящий мысль концепт, но убеждающий, покоряющий как раз своей безоглядной смелостью; итак, если совсем коротко, жребий брошен! Перед решающим вояжем в Мазер Германтов твёрдо знал, что от задуманного-нафантазированного ни за что уже не отступится, однако – плюй, не плюй на сумрачные намёки, – суеверно боялся всего, что могло бы помешать ему достойно, с учётом своего высокого научного реноме, и при этом ярко – непременно ярко, ошарашивающе ярко, да-да, удивлять, так удивлять! – завершить главное в своей жизни дело.

Правда, бояться «всего» – значит, ничего не бояться. Не так ли, ссылаясь на древних, говаривала Анюта?

А ещё она ссылалась на весёлую народную мудрость: кто чего боится, то с ним и случится.

Чего же тогда он боялся?

Чего?

«Нас всех подстерегает случай…» – блоковская строка услужливо выплыла из запасников памяти и – всё, занозой в мозгу застряла.

Но если нельзя бояться ни «всего», ни «чего-то» конкретного, то не глупо ли бояться случайностей, заметных и незаметных? Из случайностей ведь и соткана жизнь, вся-вся, мистическая и материальная, нежная и грубая, обнимающая и терзающая нас жизнь, и, кстати, все её заведённые исстари и потому внушающие доверие самоповторы, все её кажущиеся закономерности есть не что иное, как до бытийной непреложности сгустившиеся случайности; в конце концов, я, ты, он, все мы – плоды случайностей, если угодно, плоды недоразумений; чего же тогда бояться? Соблюдения железнодорожного расписания или опоздания поездов? Закрытой или раскрытой наугад книги? Письма ли, песни, усмехнувшейся или всплакнувшей в радиоэфире, дождя, солнца, встречи на улице, женской улыбки, взгляда?

Или есть случай и – Случай?

Случай с большой буквы, Случай, провиденциальный по происхождению своему, порождает причину, а уж затем – пучок мелких случайностей; это, если угодно, обусловленные всевластной причиной следствия, множество сиюминутных последствий.

Случай с большой буквы – Случай как шаловливая ли, карающая рука Бога или хотя бы, не в словах дело, рука судьбы? – бросает кости, и выпадает причина, а уж затем причина сама порождает нечто дробно-случайное, вроде бы беспричинное; да ещё все индивидуально помеченные случаи каким-то образом интегрирует в силовой узор время, уподобляя судьбы всех нас, случайных и таких разных, металлическим опилкам в магнитном поле.

«Нас всех подстерегает…» – а вот следующая строка вылетела из головы, хотя прежде память не подводила.

Вездесущий – неустранимый и непобедимый – Случай.

Бывает ли случай счастливым? Бывает, бывает, только сейчас радостно-везучий случай такой в расклады помрачённого сознания не входил. А вот коварный и… непреднамеренно равнодушный Случай как исток случайностей…

Случай как безликое орудие рока, поджидавший где-то там, впереди, собственно, и внушал Германтову суеверный страх?

Случай-навигатор, разрывающий и перенаправляющий цепочки событий; случай-помеха, случай-стимул… что ждёт его? Случай сам по себе или последующий разгул случайностей – то лавинообразных, то рассредоточенных, их подвижная неумолимая совокупность-соподчинённость, но не тех сиюминутных случайностей, из коих соткана нейтральная материя дней, а тех, что врываются в накатанную повседневность, ломают заведённые порядки, понуждают спотыкаться на ровном месте?

И снова: Случай как причина, как исток слитно-неупорядоченной череды случайностей-следствий, так вот, Случай и случайности – не противоречат самому чувству пути? Ну да, путь ведь редко бывает прямым и ровным.

Или – всё же! – противоречат, ибо случайности всегда наготове задуманное индивидом порушить, а избранный им путь пресечь?

Тревога разливалась по спальне…

Падение пресловутого кирпича на голову можно квалифицировать как частный – примитивный, глупый или – часто говорят – слепой случай. Зато густая сеть случайностей, не отличающих добра от зла, чуждых нашим идеалам и вымечтанным гармониям, но синхронизирующих в конце концов появление тайно приговорённой головы в нужном месте и падение на неё кирпича, продукт дьявольски-умной дальновидной расчётливости, всеохватная и скрытно-анонимная, будто бы фиктивная сеть эта, ни начал, ни завершений не знающая, сотканная будто бы в параллельном мире, однако опутывающая всех нас, счастливых и несчастных, от рождений до смерти, если бы удалось её демаскировать, а потенциальные её воздействия адресно смоделировать и конкретизировать, предъявила бы каждому из нас убийственно-живучую, динамичную, вроде бы непреднамеренно узорчатую, хотя по сути своей строго узаконенную свыше, скоординированную с циферблатом индивидуальной судьбы пространственно-временную карту-предвестие неизменно рискованных межчеловеческих отношений-взаимодействий; более того, если верить хиромантам, разгадывающим ребусы жизни по сплетениям линий, адресные карты-предвестия, шифруясь, отпечатываются у нас на ладонях…

На страницу:
4 из 28