bannerbanner
Период полураспада
Период полураспада

Полная версия

Период полураспада

текст

0

0
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 7

– Какие это граждане, это же бандиты, Елизавета Павловна, – не вытерпела Оля.

– Как твой Ермолин-то уцелел? – тут же подхватила Дарья Павловна. – Ведь белогвардейский офицер…!

– Ах, Даша, помолчи, сглазишь, не дай бог, – подала голос сидевшая у окна и как обычно вязавшая что-то крючком – салфетку или воротник – Марья Павловна. – Тем более при девочках. Их дело учиться.

– Чему учиться, Марья Павловна? – тут же вскинулась Оля. – В Тамбове все закрыли, и гимназии, и музыкальное училище.

– А как Стариков поживает? – Марья Павловна сменила тему.

– Соломон Маркович – необыкновенный человек! Учит детей несмотря ни на что, дает им уроки дома, сам ходит по ученикам. Может, еще все наладится? Не теряю надежды.

– Наладится, как же иначе, – тетушки пытались менять направление разговора, но он тек по проложенному руслу, и сворачивать с него не желал. – У нас все-таки не жгут имения, как в Саратовской губернии. Но как мы будем сводить концы с концами? Деньги все пропали, имение разодрали на клочки, крестьяне теперь сами по себе. Когда последнее продадим или обменяем, что будет?

– Мы будем работать, – вмешалась Катя. – Может, Владимир Иванович как-нибудь устроит нас на завод, Оля? В крайнем случае, можно найти работу и в новых конторах…

– Ни за что! – отрезала Оля. – Вам там не место, да вас и не возьмут, что вы умеете делать? А бумаги подшивать и перекладывать и так охотников полно. Да и не нужно вам эти бумаги ни читать, ни даже трогать.

– Ах, Оля! Только что меня осадила, что я барышням мрачными мыслями голову забиваю, а сама туда же. Девочки, что пустой чай, на ночь глядя, гонять. Пойдемте, лучше сыграете нам что-нибудь.

В отсутствие Оли разговоры о революции, войне не вспыхивали, Маруся занималась с сестрами, Катя и Милка все свободное от занятий время научились проводить на огороде. Вместе с Дуней, прислугой тетушек, ходили в лес по грибы. Надо было изловчиться сделать хоть какие-то припасы на зиму. И для тетушек, и с собой в город забрать. Елизавета Павловна все чаще заводила разговор, как трудно сестрам Оголиным будет пережить зиму: мельника, снабжавшего их мукой, забрало губчека, ничего не посеяно, работать на оставленном теткам новой властью клочке поля весной было некому. Сбережения сгорели в революцию. Оле изредко удавалось в городе продать что-то из тетушкиных украшений, но продавать было страшно. Если попадет в губчека, могут расстрелять как спекулянтку, а у тетушек отберут и остальное. Костя с Украины на лето не приехал, его не отпустили с завода: военное время. Письма от него приходили редко, что-то, вероятно, не доходило вовсе, судя по вопросам, на которые сестры уже ему не раз отвечали. Что делать и как жить дальше, никто не знал.

В город уехали только в октябре. Катя и Милка со слезами целовались с тетушками, Маруся обняла поочередно каждую из них, не зная, увидит ли она их еще раз.

Зимой пришел голод. Хлеб давали по карточкам, Лиза, Катя и Милка имели паек иждивенцев, хоть и непонятно, чьих, Маруся с Шуркой Стариковой устроилась преподавать фортепьяно и вести хоровые занятия в «трудовом университете», открытом в бывшей мужской гимназии. Деньги теряли цену с каждым днем, картошку и хлеб на них уже никто не продавал, только на обмен. Катя с Милкой помогали Лизе готовить оладьи из картофельной шелухи, зная лишь, что картошки нет из-за продразверстки, но не понимая, что это такое. Седьмого декабря восемнадцатого года отмечали Катино семнадцатилетие: чудом добытые три пригоршни муки смешали с отрубями и испекли пирог с ревенем.

В начале девятнадцатого вернулся Чурбаков. Из армии его не отпустили, но перевели почти в Кирсанов, сделав начальником Карай-Салтыковской больницы, ставшей госпиталем Красной армии. Его семье был положен продовольственный аттестат, дом Тани – по тем меркам – был полной чашей. Она пыталась выкраивать и отправлять с оказией сестрам, голодавшим в Тамбове, немного масла, керосина, мыла, иногда картошки.

Ермолин устроился работать в какую-то контору из новых, но проку от его работы не было. Заядлый картежник, он больше всего любил ездить в гости к Чурбаковым в Кирсанов, проводить время в изысканном обществе, собиравшемся в Танином доме. Страсть Ермолина к картам была болезненна, он неизменно проигрывался в пух и прах, зато не задумывался о том, чем занята жена во время его отлучек. А та проводила все время с Владимиром Ивановичем. Как Оля объясняла мужу отношения с другом-инженером, – об этом в семье говорить было не принято. Но Владимир Иванович, получавший усиленный паек на своем заводе, по всей вероятности, и был главным кормильцем в Олиной семье.

…Оля несла сестрам дурно пахнущую копченую корюшку, полученную накануне на заводе Владимиром Ивановичем, несколько луковиц и картофелин. Она шла по городу, плохо узнавая его. Улицы поменяли названия, швейные, обувные, ювелирные магазины давно исчезли, продовольственные стояли частью заколоченными, частью разграбленными, в тех, что сохранились, новая власть раздавала пайки. Из большевистских газет Оля знала, что где-то на севере, кажется, в Архангельске… или в Мурманске? … на власть большевиков наступала Антанта. Она надеялась… Так не может продолжаться долго, кто-то придет освободить народ от черни, голода, от окончательного уничтожения прежнего мира. Его границы уже сузились до старого маминого сервиза в доме на Дубовой, папиного кресла красного дерева и кипы нот, не проданных за картошку лишь потому, что их никто не брал.

Оля пересекла Носовскую улицу. Сколько она себя помнила, Носовская пестрела лавками, магазинами… «Хлеб», «Рыба», «Аптека», даже «Юный техник». В здании Можарова в гостинице «Славянская», где до революции – всего два года назад! – собирались купцы и промышленники со всей губернии, играл румынский оркестр. Как же они веселились там с Ермолиным летом четырнадцатого года! Год назад гостиница исчезла, особняк с шестиколонным греческим портиком на высоком цоколе стоял теперь с окнами, забитыми досками…

В конце улицы возбужденная толпа опять что-то громила. Что еще в этом городе можно грабить? Все, что представляло какую-то ценность для оголодавшего, озверевшего люда, выползшего неизвестно откуда – Оля никогда не представляла, что в ее городе столько той самой черни, которая до революции выглядела нормальными людьми, что-то угрюмо, но мирно паявших и клепавших в мастерских на окраине, – все было давно разграблено.

Громили книжный магазин, Оля пережидала за углом. Мужики в рваных ушанках вытаскивали из магазина полки орехового дерева, прилавки. Грабеж, судя по всему, шел к концу, наконец на улице воцарилась полная тишина. Оля не могла прийти в себя от страха. Осторожно подойдя к разгромленной лавке, заглянула внутрь…

– Маруся, девочки, смотрите, что я принесла, – она без сил ввалилась в дом с непокрытой головой.

– Олечка, почему ты в мороз без платка? Что ты принесла? Еду?

– Еду тоже, вот рыбу возьмите, а тут, смотрите! – Оля втащила в дверь большой узел и без сил прислонилась к притолоке.

– Это твой платок? Ты его по улице волокла? Что в нем? – галдели сестры.

Оля развязала узел.

– Собрание сочинение Чарской. Удача необыкновенная, правда? Книжный на Носовской погромили. Темно было. Может, завтра с утра сходите, при свете что-то еще хорошее найдете.

… Летом, с трудом найдя подводу, сестры переехали в именье. Дарья Павловна за зиму слегла, Елизавета Павловна и Марья Павловна еще держались. Как тетушки пережили зиму, было непонятно. Барышни привезли с собой остатки утвари, украшений, меняли по крестьянским хозяйствам накидки и воротники, связанные Лизонькой, на картошку, хлеб. Искали в лесу грибы, собирали изрядно одичавшую вишню, смородину, малину, крыжовник, не представляя, как сберечь добро при неимении сахара. Дарью Павловну мучили приступы сердца, она отекла, распухла, с трудом поднималась с постели. Дом стоял неприбранный, жалкий. Зимой у тетушек не было дров, они жгли в печке сначала дворовую утварь, потом кресла. Елизавета Павловна рассказывала, как навострилась топориком колоть стулья на щепочки, потому что печка давно забилась, разжигать огонь в ней становилось к весне уже трудно, дым шел в комнату, от чего Дарья Павловна задыхалась еще больше.

Пианино за год расстроилось, но настройщики остались в прежней жизни. Катя и Милка привезли с собой скрипку и виолончель, которые, кроме них, никому были не нужны и обменять на еду их было невозможно. По вечерам по-прежнему играли сонаты Бетховена, струнные квартеты Гайдна, ноктюрны Шопена… Распад мира вокруг не тронул только инструменты и ноты.

Приехал Костя, которого отпустили с завода на две недели. Вид голодающих сестер потряс его. Сам он на Украине не голодал, но твердо намеревался переехать в Москву, забрав туда и сестер. По его словам, в Москве и голод был не столь сильным, и магазины работали, и даже кинематограф… Шурка Старикова еще зимой тоже уговаривала Марусю решиться на переезд, повторяя, что в Москве работают и музыкальные училища, и консерватория. Представить, что где-то проходят концерты, было трудно…

Решение пришло неожиданно: в августе в город вошел белоказачий корпус Мамонтова.

– Костя… – в комнату, где заседал семейный совет, опираясь на палку, вошла Дарья Павловна.

– Дарья Павловна, зачем вы встали, вам лежать надо, – воскликнула Катя.

– Костя, – повторила за сестрой, с трудом усаживавшейся в кресло, Елизавета Павловна, – барышень надо вывезти в Москву.

– Знаю, – ответил тот.

– Мы не оставим вас тут одних… – воскликнула Милка.

– Мы из своего имения никуда не тронемся. Тут наша жизнь, – Елизавета Павловна посмотрела на Костю, а тот отвел глаза.

В комнате на мгновение повисла тишина. Лиза поднялась со стула, подошла к окну, обхватив руками плечи.

– Нет, определенно, не оставим! – вслед за Милкой воскликнула Катя. Тут Лиза отвернулась от окна, обвела девочек глазами:

– Девочки, вы должны ехать. С тетушками останусь я.

– Как? Нет, ни за что, мы без тебя… – загалдели наперебой Катя с Милкой.

– Вы уже взрослые, – задумчиво произнесла Лиза. – Вам давно пора самим справляться, без меня.

– При чем тут справляться… мы тебя не оставим тут… Нельзя же так, вдруг, с кондачка…!

– Лиза, ты должна ехать. Мы прекрасно справимся сами… – Дарья Павловна закашлялась… – мы… сами… а… ты должна…

– Дорогие мои, я все уже обдумала. Если вы меня тут не оставите, уеду в Тамбов, буду присматривать за домом и приезжать к вам. В Москву я не поеду. – Лиза посмотрела на Костю, сидевшего, уткнувшись взглядом в пол.

– Девочки без тебя… не смогут… – Дарья Павловна пыталась совладать с душившим ее кашлем.

– Они Дуню возьмут. Вам от нее никакого проку, – заявила Лиза, и в комнате снова наступила тишина. Лиза высказала давно обдуманное.

Молчание прервала Оля. Она долго объясняла, почему Ермолины никуда не поедут: как-нибудь прокормятся, а может, и перемены начнутся. Костя кричал на сестру, что перемен ждать неоткуда, что после казаков придут еще какие-то банды. Оля сердилась, горячилась, как всегда, доказывала, что белоказачий корпус – это не банды, но сама не верила своим словам, потому что погромы и разбой, по слухам, только усиливались. Она цеплялась за надежду, что найдется сила, которая прогонит Советы, губчека, ненавистную ей чернь. Зрелище разгромленного книжного магазина, книги, не тронутые чернью за ненадобностью, валявшиеся на полу, раздавленные сапогами и вонючими валенками, стояло у нее перед глазами. Оля отказывалась верить, что эта голодная, звериная жизнь может продолжаться долго. В Москву ехать категорически отказывалась – в столицах власть большевиков падет последней. Но Костя, собственно, и не звал старшую сестру с ее мужьями в Москву, ясно было, что он с трудом представляет себе, как сумеет устроить в столице трех младших.

Часть 2

Зеркальный вестибюль

За захлопнувшейся дверью

Вестибюль был просторным и роскошным, с гранитным полом квадратиками. По обе стороны от входа красовались двухметровые арочные зеркала, обрамленные лепными карнизами. Зеркала отражались друг в друге, вестибюль, а вместе с ним и барышни, глядевшие в них, а вместе с ними и новый мир, и их новая жизнь превращались в прекрасную бесконечность, где множились отражения, полные тайн, историй, образов. Историй необыкновенных людей, живших в этом доходном доме, построенном как раз перед германской войной.

Приехав с братом и Дуней, прислугой тетушек Оголиных, на извозчике с Павелецкого вокзала, сестры разглядывали вестибюль дома восемь в Большом Ржевском переулке, пока извозчик и Дуня заносили в дом вещи. Нельзя сказать, что барышни изумились или оробели. Дом как дом, большой, конечно, в Тамбове не было семиэтажных домов, но именно таким и должно быть их новое жилище. За дверью вестибюля осталась поразившая своими размерами, обилием столь же огромных домов замощенная Москва тысяча девятьсот двадцатого года. Остались горожане, бежавшие по промерзлым, не чищенным от снега улицам, кто в рваных ушанках и бушлатах, кто в ватниках, как тамбовская чернь, кто в приталенных пальто и тонких шнурованных ботинках и шляпках. Осталось широкое Садовое кольцо с заснеженными дубами, магазины – в Москве отнюдь далеко не все заколоченные, – с вывесками, сулившими еду, керосин, спички и даже мыло. Осталась улица, которую Костя назвал «Поварской», сказав, что именно тут жила Наташа Ростова, но дом ее он показать не смог: все дома выглядели одинаково грязно-закопченными. Все это осталось за захлопнувшейся дверью, впустившей сестер в зеркальный вестибюль.

В вестибюле царил мир иной. Пахло чем-то свежим и пыльным одновременно, слева широкая лестница с мраморными, совсем чуть-чуть выщербленными ступеньками, вела наверх. Из-под лестницы снизу, по правую сторону вестибюля, появился мужчина в ватнике, представившийся барышням «смотрителем дома». Он распахнул дверь лифта с привычной для сестер учтивостью. Лифт был просторный, тоже с зеркалом и со скамьей, обитой красным бархатом.

– Раньше и ковры такого же цвета на лестнице были, и бронзовые пруты с бомбошками. Пруты-то, вон, остались, да ковры износились. А новые разве теперь найдешь! Так и живем без ковров. Разруха… Вы, я слышал, тамбовские барышни будете? Из дворянок? Милости просим.

– Костя, на каком этаже наша квартира?

– На шестом.

Сестры притихли. Лифт остановился и, как только они вышли, вновь поехал вниз, за «смотрителем», вещами и Дуней, оставленной для присмотра. Катя со скрипкой в руке, Милка с виолончелью, которую она не выпускала из рук всю ночь в поезде, где они сидели, как выражалась Маруся, «на торчке» в переполненном вагоне, все три с ридикюлями, остановились на лестничной площадке.

– Какие потолки высокие, – смогла лишь вымолвить Катя. – В Тамбове такие только в присутствиях были и в Губернском собрании.

Костя нажал на кнопку звонка. Минут через пять за дверью послышались шаги и женский голос: «Вы к кому?»

– У меня ордер на три комнаты, – ответил Костя.

Послышались звуки открывавшихся замков, в дверь просунулась голова женщины средних лет с курчавыми темными волосами, характерными черными глазами и сероватым одутловатым лицом.

– Вы кто? – спросила она подозрительно и строго.

– Мы – Кушенские. Мария, Екатерина и Людмила, – ответил за сестер Костя.

– А почему звоните один раз? – спросила женщина.

– А сколько надо?

– Смотря к кому вы пришли. К Моравовым один звонок, к нам два.

– Мы к себе пришли, у нас ордер на три комнаты в этой квартире, – повторил Костя.

– Вы жить тут собрались? Вы Кушенские? – все еще обороняя дверь, спросила женщина. – Значит, у вас будет три звонка. Бегать вам открывать дверь тут некому. Сразу договоримся: Кушенским – три звонка.

– Впустите нас в квартиру, пожалуйста, – негромко, своим особенным голосом произнесла Маруся.

– Да ради бога! Только ордера предъявите, – женщина отступила от двери, сестры и Костя вошли в квартиру.

Костя показывал женщине бумаги, Катя и Милка озирались. Большая прихожая с паркетными полами, свежими, не замызганными. «Точно, как в Губернском собрании», – прошептала Милка. Потолки с лепными карнизами, паркет елочками, справа от входа – белая дверь в узорчатых филенках, напротив – вторая, двустворчатая с матовыми стеклами, влево убегал коридор. Барышни очнулись от голоса брата:

– …а с виолончелью – это младшая, Людмила, или Милочка. А меня зовут Константин Степанович.

– Дарья Соломоновна, – представилась женщина.

Сестры последовали за женщиной по коридору, не столько длинному, сколько узкому. Показав на дверь по правую руку – «тут Дина живет», – Дарья Соломоновна остановилась перед следующей:

– Ваша первая комната. Пойдемте, покажу две остальные, а дальше сами смотрите, мне обед-таки надо готовить, – она свернула налево и повела сестер дальше, тыкая пальцами на двери по обе стороны коридора.

– Туалет, коммунальный, это кухня… Тут темная комната, без окна… Дальше Трищенки живут, а вот две ваши комнаты. И как это вам сразу три комнаты дали? Это за какие заслуги? Мы вчетвером в одной живем, а вам троим сразу три! Вы где-нибудь слышали, чтобы на одного человека давали целую комнату? Я никогда не слышала. А говорят, все теперь равны.

Одна комната – та, первая, на изломе коридора, была среднего размера, с окном, выходившим на Большой Ржевский. Вторая – в конце коридора, – маленькая, выглядела сумрачно, окна смотрели на стену соседнего дома и на задний двор, куда солнце, судя по всему, заглядывало редко. Зато третья комната была роскошной: метров двадцать, балкон с лепниной и видом на Малую Молчановку и на желтый двухэтажный особняк. Комнату заливало зимнее солнце. «Какая красивая», – выдохнула Милка, все прижимая к груди виолончель…

В «красивой комнате» поселили Марусю с Катей, в первой, на изломе коридора – Милку. Темноватую и сыроватую комнату решили придержать для Шурки, которая должна была приехать со дня на день. Костя положил глаз на темную комнату без окна, заявив, что «Дуню пока поселим сюда, дальше я разберусь». Как он собирался разобраться с комнатой, сестры не понимали, да и не задумывались. Они не задумывались даже о том, каким образом брат выбил ордера на жилье для них самих. Гораздо больше их занимало то, что наконец они увидят Костину жену.

Брат опять всех поразил, и в разгар войны, гетманщины, прихода то белого корпуса, то большевиков, нашел себе на Украине жену! Мария, которую муж звал Муся, дородная, кровь с молоком хохлушка непонятного сословия, въехала в Москву женой столичного инженера Константина Степановича Кушенского, уже имевшего имя в кругах химиков, заслуги перед властью и немалые связи. Как ценный кадр Костя получил две комнаты в коммунальной квартире на Покровке, где Муся тут же поставила себя хозяйкой. За словом в карман она не лезла, могла и соседскую кастрюлю в окно выкинуть, если та окажется на двух конфорках, раз и навсегда закрепленными за нею. Появляясь изредка в квартире дома с зеркальным вестибюлем, Муся так же твердо давала понять Дарье Соломоновне, что в случае чего за сестер мужа тоже будет кому заступиться.

За пару недель сестры освоились. Как выяснилось, дверь при входе в квартиру вела в закуток, где прятались две комнаты семьи художника, Александра Викторовича Моравова. Его имя было известно и в Тамбове: продолжатель традиции передвижников. До революции ему с женой Еленой Николаевной, красавицей польских кровей, и с сыном, принадлежала вся квартира. В восемнадцатом их уплотнили, оставив две комнаты. Еще две комнаты были заняты въехавшими в процессе уплотнения: некой Александрой Маркеловной с мужем и семьей Трищенко, или, как выражалась Дарья Соломоновна, «Трищенок». Глава семьи Трищенок служил в какой-то советской конторе, был толст, пузат, ходил по квартире в майке, его жена – невыразительная женщина – работала тоже в конторе, а годовалая дочь оставалась днем под присмотром полуслепой бабушки. Единственная дверь на правой стене длинного коридора вела в огромную главную комнату квартиры, служившей при Моравовых, видимо, залом, а теперь заселенную семейством Хесиных, состоявшим из Дарьи Соломоновны, ее мужа Анатолия Марковича и их детей: восемнадцатилетней красавицы Ревекки – или Ривы – и пятнадцатилетнего Соломона. Третья дочь Хесиных, Маня, жила отдельно, где-то в Марьиной Роще.

Все въехавшие в процессе уплотнения были людьми с характером и твердыми намерениями отстаивать каждую пядь доставшейся им коммунальной территории. В квартире царило семейство Хесиных, вызывавшее у Моравовых сдержанную неприязнь, а у Трищенок – трепет. Хесины приехали из Смоленска, который до войны входил в черту оседлости, держали они там до революции гостиницу на окраине города. Дарья Соломоновна крепко поставила дело, успевая быть и кухаркой, и горничной, погоняя мужа, держа на подхвате Маню, но всячески оберегая от работы любимицу Риву. В Москве Анатолий Маркович получил место в тресте столовых, Дарья Соломоновна сидела дома, опекая Риву, которая посещала какое-то училище, и Соломона, готовившегося поступать в химико-технологический институт.

В Москве был почти такой же голод, как и в Тамбове. Дарья Соломоновна изредка жарила на кухне вонючую рыбу, добытую мужем в недрах общепита, а в основном обитатели роскошной квартиры на Ржевском сидели на хлебе и картошке, не брезговали оладьями из картофельной шелухи на постном масле, редко разживались пшеном. Дарья Соломоновна научила Катю и Милку варить «кулеш» – суп из пшена на воде, куда следовало добавлять, – если есть, – картошку и постное масло. Дарья Соломоновна все приговаривала, что если его «забелить молоком, а лучше сметаной, то пальчики оближешь», но молоко и сметана, похоже, тоже остались в прежней жизни.

Сохраняя сложный нейтралитет с семейством Хесиных, сестры тут же сдружились с Моравовыми. Те жили в страхе ожидания трищенок или еще более красочных персонажей, подобных тем, что встречались теперь на улицах, в конторах, в магазинах, составляя, собственно, новую популяцию. После обучения в Академии художеств, жизни в Италии, Франции, дружбы с поздними французскими импрессионистами, после успехов Александра Викторовича по продвижению нового, реалистичного, но одновременно дышащего светом и воздухом искусства в России… После признания и даже наград, полученных им от советской власти за потребную новой эпохе, при этом весьма недурную картину «В волостном загсе», которую Союз художников намеревался поместить в Третьяковскую галерею! После всего этого оказаться заточенными в двух комнатах за дверью, ведущей в остальную часть их собственной, купленной в 1913 году квартиры, которую заселяют особи, подобные трищенкам! Это плохо укладывалось в голове Моравовых, и к вселению трех тамбовских дворянок, образованных и деликатных, они отнеслись, как к счастью.

Костя, обустроив сестер, с головой ушел в работу в московском институте технологий производства цветных и благородных металлов, с причудливым названием Гинцветмет. Входил он и в разные комиссии при Наркомате тяжелой промышленности, имел несколько патентов на производство каких-то сплавов, дружил с профессурой и академиками института, знал самого Орджоникидзе. Несмотря на занятость, частенько забегал проведать сестренок, горевал, что те живут в нищете, голодают. Украдкой от жены Муси подбрасывал им крохи от своего наркомовского пайка, и непременно был уличен в этом Мусей, ворчавшей, что сестры сели им на шею, а они сами недоедают… Барышни на Мусю не обижались. Маруся относилась к жене брата со свойственной ей сдержанностью, а Катя и Милка – две души нараспашку, любящие всех и вся, – приняли Мусю безоговорочно, не задумываясь ни о ее характере, ни о беспородности хохлушки из украинского местечка.

Катя и Милка относились к миру, как к данности, созданной для радости. Худенькая Катя и полненькая Милка, обе маленького роста, в отличие от трех высоких старших сестер, излучали безмятежное согласие со всеми. Безоговорочно приняли верховенство Дарьи Соломоновны на кухне, не сплетничали о сидевшей на шее у родителей красотке Риве. Вспоминали Лизоньку, вздыхали, перечитывая письма от Оли, но не погружались в раздумья и воспоминания, а больше заботились о хлебе насущном, о том, чтобы вовремя вымыть полы и не прогневать Дарью Соломоновну.

Вскоре приехала Шурка Старикова, которую поселили в сыроватой угловой комнате. Они с Марусей устроились преподавателями по классу фортепьяно в государственное музыкальное училище, созданное еще в конце прошлого века усилиями пяти сестер Гнесиных и прославившееся на всю Россию. Руководили им теперь две младшие из сестер – Елена Фабиановна и Ольга Фабиановна Гнесины. Они мгновенно оценили дар и уровень подготовки Маруси и Шурки. Еще бы, школа Старикова, лучшего педагога России! Взяли они в училище студентками и Катю с Милкой, и даже выхлопотали им стипендию.

Маруся непонятным образом умудрилась приобрести кабинетный рояль, который грузчики, повернув «на попа» и чертыхаясь, полдня тащили на шестой этаж, а затем проносили боком по коридору. То, что на рояль пришлось потратить все имевшиеся у сестер деньги и даже занять что-то у Моравовых, сестер не смутило. Счастье от того, что Марусе удалось найти инструмент, было сильнее чувства голода, преследовавшего их в Москве не меньше, чем в Тамбове, и жизнь с каждым днем казалась им все прекраснее.

На страницу:
4 из 7