bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 8

Разумеется, я согласился (ничего другого мне не оставалось), и она начала рассказывать мне о странном умении профессора Гилберта Мюррея – по словам миссис Кук, он прибегал к нему только для развлечения – определять предмет или идею, загаданную его родными или друзьями в его отсутствие. Естественно, такое занятие выглядело менее зловещим, чем глоток серной кислоты, и я в третий раз вышел из гостиной, чтобы остальные договорились о загаданном предмете.

Эксперимент проходил в леденящей атмосфере. Я понятия не имел, как надо выполнять поставленную передо мной задачу: то ли смотреть в глаза остальным, стараясь отыскать некое «послание», то ли уставиться в пол и ждать, пока меня озарит вдохновение; надо ли высказывать мысли вслух и, может быть, уловить какой-то намек, или лучше стоять безмолвно, словно бы погрузившись в транс, надеясь, что в сознании мелькнет нужный ответ. Ничего не вышло. Помнится, первым загаданным словом было «нарциссы»; второе слово улетучилось у меня из памяти. Я с немой мольбой взглянул на Шарпа, но тут миссис Кук предложила сделать еще одну, последнюю попытку.

На этот раз я вернулся в комнату, чувствуя себя полным дураком, но в общем успокоился и расслабился. Слава богу, глупая затея не удалась, и теперь меня оставят в покое. Наверное, я еще успею минут двадцать посидеть с удочкой на берегу речки Пэнг, а потом пойду на ужин в школьную столовую (общешкольные трапезы были обязательными, вне зависимости от приглашений отобедать или отужинать с одним из преподавателей). Усаживаясь на стул, я мельком взглянул в окно, где в недавно вскопанной прямоугольной клумбе торчала забытая садовая вилка. Непонятно почему, но я не мог оторвать от нее глаз. Сначала я рассматривал ее, будто щегла в зарослях дрока или жука на дерне, то есть вилка стала объектом, полностью поглотившим мое внимание, и я старался разглядеть ее в мельчайших подробностях. Затем меня обволокла липкая пелена отвращения и страха, обмотала плотным коконом, как складками рухнувшей палатки. Мои ощущения в этот момент были сродни тому, что во время войны ощущает женщина при виде почтальона с телеграммой: она провожает его вдоль улицы любопытным взглядом, но, как только он приближается к дому, внезапно осознает, что это означает. Мне казалось, что я остался один-одинешенек, а меня окружает безмолвие. Безобидная садовая вилка превратилась в нечто ужасное, тошнотворное, зловредное. Я совершенно точно знал, что в землю зарыты тела невинно убиенных жертв, и от этих злодеяний меркнет солнечный свет, чахнут цветы, рассыпается в прах миссис Кук с ее соблазнительной грудью и прохладными ладонями. Черви, алчные могильные черви, склизкие и верткие, набиваются мне в рот. Внезапно я четко и ясно увидел, что мир уныл и мрачен, что он – всего-навсего убогая, гадкая свалка и его обитатели обречены вечно мучить друг друга, беспричинно и бесцельно, ради того чтобы бессмысленно наслаждаться своей жестокостью. В этом порочном Эдеме обитало мерзкое подобие Адама, само имя которого было язвительной издевкой над Божественным целомудрием и милосердием. Только теперь мне стало ясно, что все эти воображаемые добродетели – ложь и обман, они нужны для того, чтобы завлечь наивных дев, таких как миссис Кук, а потом задушить, осквернить и зарыть в землю; имя этому мерзкому подобию…

Я упал на пол, и меня стошнило на ковер. Задыхаясь, я корчился в судорогах, выкрикивая:

– Кристи! Кристи!

Мистер Кук показал себя молодцом. Он тут же поднял меня и вывел на свежий воздух, утирая каким-то полотенцем или салфеткой, которую на ходу прихватил в коридоре.

– Десленд, возьмите себя в руки! – Он сорвал веточку крестовника и поднес растертые, остро пахнущие листья мне к носу. – Сколько там телеграфных проводов? Ну, считай вслух!

Меня бил озноб, зубы стучали, но я послушно сосчитал.

Когда мы вернулись в дом, Шарп уже ушел, а миссис Кук все прибрала. Заметно было, что она плакала.

– Простите, Десленд, – сказала она. – Простите меня, пожалуйста.

Я озадаченно посмотрел на нее, потому что, как свойственно шестнадцатилетним подросткам, сам чувствовал себя виноватым. Это я веселье прогнал и всех смутил расстройством странным. Ну, я попытался сказать что-то в этом роде, точнее не помню. Я прополоскал рот, умылся теплой водой с дезинфицирующим средством, и мы с мистером Куком отправились в школу.

Немного погодя я спросил:

– А это… ну, это то, о чем вы все думали, сэр?

– Да, – резко ответил мистер Кук, явно желая сменить тему. – Это я виноват.

(Как я хорошо знал, виноват был не он.)

Он сорвал колосок лисохвостника, с полминуты жевал кончик, а потом сказал:

– Десленд, судя по всему, вы наделены неким… даром, или умением, или чем-то в этом роде. Я вам очень советую о нем забыть. Ни в коем случае не пытайтесь им воспользоваться, понимаете? Послушайте, я должен попросить у вас прощения за то, что втянул вас в это дело. Шарп дал слово моей жене, что будет молчать, и вам хорошо бы последовать его примеру. И на этом закончим. Разумеется, от меня никто не узнает о случившемся.

Я был ему очень благодарен. Мне не приходило в голову, что если бы о происшедшем узнали мои родители и директор школы, то в первую очередь досталось бы мистеру Куку, а не мне. Не подозревал я и того, что могу весьма осложнить ему жизнь, поэтому с готовностью пообещал молчать.

Однако же полностью скрыть случившееся не удалось. Меня мутило, голова кружилась, озноб не прекращался. После ужина я пошел к медсестре, но, кроме пониженной температуры, никаких признаков недомогания не обнаружилось. Весь следующий день я провел в постели, а медсестра строго отчитала меня за то, что я промочил ноги на рыбалке. Это объяснение показалось мне очень удобным, и я повторял его тем своим одноклассникам, которые озаботились справиться о моем здоровье. Вскоре выяснилось, что Шарп все-таки проболтался, потому что через пару дней Мортон, староста соседнего корпуса (он со мной никогда прежде не заговаривал), остановил меня у столовой и спросил:

– Десленд, а что за истерику ты устроил у Кука в гостиной?

Я уже думал о случившемся как о неприятном и весьма прискорбном происшествии, о котором, к счастью, никто не знал – как если бы я взял без спросу и случайно сломал авторучку или теннисную ракетку, но ее хозяин по доброте душевной предпочел бы об этом не упоминать. Нужно было придумать для Мортона мало-мальски вменяемое объяснение (старосте корпуса не скажешь: «Отвали, не твое дело»), поэтому я с притворным удивлением произнес:

– Не понимаю, о чем ты.

– Еще как понимаешь, – не отставал он. – Давай рассказывай.

И тут меня осенило.

– Да Кук выдумывает какую-то чепуху. Ему очень хочется доказать, что все те, кто принимает участие в его экспериментах, либо экстрасенсы, либо телепаты, либо не пойми кто. Все это пустая трата времени.

– А обед с милашкой Кук – тоже пустая трата времени? – ухмыльнулся Мортон.

– Ну, для этого телепатии не требуется.

В голове Мортона хватало места только для одной мысли; ту, с которой он начал разговор, сменила другая – точнее, он и завел беседу с мыслью о миссис Кук, потому что о ней Шарп наверняка говорил больше, чем обо мне. Однако же школьному старосте не пристало обсуждать с каким-то там малолеткой предмет своих пылких страстей или делиться соображениями о том, чем Венера занималась с Марсом.

– Ха, у вас, мальцов, одни пошлости на уме, – фыркнул он и ушел в комнату отдыха.

А я остался размышлять над выражением «валить с больной головы на здоровую». Иными словами, палач негодный, придержи-ка руки кровавые…

Меня мучили стыд и угрызения совести, причем не только из-за позорного поведения в гостях у мистера Кука, но и из-за реакции на прикосновение миссис Кук. Мое брезгливое, пуританское отвращение к физиологическим аспектам всего, что связано с отношениями между полами, зародилось еще в детстве. Долгие годы во мне словно бы жил двойник, своего рода строгий и назидательный опекун (во всяком случае, так я воображал). Он убеждал меня, что внешне я непривлекателен, точнее, уродлив. Во всяком случае, именно так я и считал, находя подтверждение этому и в зеркале, и в словах окружающих. Лет в шесть жарким летним полднем я услышал под окном разговор двух старушек. «Жаль, что он такой невзрачный», – сокрушалась одна, а вторая тут же добавила: «Да, не в мать лицом пошел, она такая хорошенькая». А год спустя, играя с одноклассниками на детской площадке, я застенчиво угостил тянучкой Элейн Сомерс, капризную кудрявую девочку, которая считалась первой красавицей класса.

– Спасибо, хрюндель, – равнодушно сказала она и спрятала конфету в карман.

По ее тону было ясно, что меня давно наградили этим обидным прозвищем. Я ушел, не сказав ни слова.

Задолго до того, как мне стало понятно, что под этим подразумевается, я – личинка ручейника на речном дне – встроил в свой чехлик из кусочков коры и песка твердое убеждение, что для меня наряды шелковые навечно останутся лежать в сундуках. Я избегал объятий и поцелуев – даже материнских, хотя нежно любил маменьку, – и от ласки родственников цепенел, всем своим видом показывая, что это не доставляет мне ни малейшего удовольствия. Проделывал я это с уязвленной гордостью, будто калека, отказывающийся от помощи. Такова моя участь, горько думал я, но раз уж карты так легли, решил выработать свой уникальный стиль общения, в котором не было места касаниям рук или губ. Задолго до того, как глубокой ночью в школьной спальне меня посетила первая, неожиданная в своей спонтанности юношеская поллюция, во мне прочно укоренилась неосознанная привычка к noli me tangere[5].

Красивые люди зачастую не подозревают о том, что владеют богатством слаще самого сладкого меда, и бродят вместе с себе подобными по шелковистым долам, пышноцветным лугам и трепетным лесам, беспечно полагая (если они, конечно, об этом задумываются), что сюда допускаются все, кроме уродов и калек. Не испытывать сомнений в своей внешней привлекательности, должно быть, очень странно – так же странно, как быть эскимосом. Однако же эскимос не считает себя странным. Там этого не заметят. Там все такие же сумасшедшие, как он сам. К шестнадцати годам я сжился со своим воображаемым увечьем, как с отсутствием музыкального слуха или боязнью высоты. В конце концов, оно практически не усложняет жизнь, в отличие от недержания мочи, диабета или эпилепсии.

Парадоксальным образом я, в отличие от всех остальных учеников Брэдфилд-колледжа, неожиданно для себя сблизился с девушкой, на несколько лет меня старше. В наших чисто платонических отношениях не было ничего скандального, однако же, когда они трагически прервались, особого горя я не испытал. Последний, летний триместр моего выпускного 1958 года я наслаждался относительной свободой, поскольку уже успешно прошел собеседование и был принят в Оксфордский университет, на факультет иностранных языков Уодхем-колледжа. Для приличия я по-прежнему посещал занятия, но особого прилежания от меня не требовали, и в свободное время я принимал участие в работе школьного театра, где в тот год мистер Дэвид Рейберн, преподаватель латыни и греческого, ставил трагедию Эсхила «Агамемнон». Брэдфилд-колледж по праву гордится своим уникальным древнегреческим театром, и, хотя меня никогда не тянуло на сцену, я с удовольствием выполнял всевозможные закулисные работы: рисовал декорации, мастерил оружие и шлемы, суфлировал и не гнушался при необходимости подстригать плющ или подметать ярусы театрона и скену.

Один из школьных преподавателей был женат на датчанке; у них гостила ее племянница, толстушка лет двадцати, которая приехала учить английский – точнее, оттачивать его, поскольку она и без того говорила по-английски бегло и выразительно. Ее прозвали «датской плюшкой», потому что красотой она не блистала – что, как я узнал впоследствии, нехарактерно для датчан. Будь она привлекательной, у меня не было бы никаких шансов, но в данном случае соперников не нашлось. Кирстен, очарованная древнегреческим театром, тоже присоединилась к постановочной группе. Она ловко обращалась с примусом, научилась прекрасно заваривать чай и, ко всеобщему удовольствию, весьма успешно обучала Клитемнестру и Кассандру женским манерам, походке и ужимкам. По мере подготовки спектакля Кирстен научилась читать (не вдаваясь в грамматические и синтаксические тонкости) по-древнегречески не хуже меня и на репетициях сидела на каменных сиденьях верхнего яруса театрона (толстый зад заменял ей подушку), чуть слышно повторяя греческие фразы вслед за актерами на скене. Я сидел рядом, сверялся с текстом и до сих пор помню, как Кирстен со сдержанным волнением начинала вслед за Стражем: «θεοὺς μὲν αἰτῶ τῶνδ᾽ ἀπαλλαγὴν πόνων»[6], раз за разом ступая в стилизованный, выверенный мир Эсхила. Я тоже бормотал бессмертные строки, а потом провожал Кирстен к дому ее тетушки, до самой садовой калитки. Мы не прикасались друг к другу, а наши разговоры можно было повторить в любой компании, ничуть не смущая нас обоих.

Помнится, мы спорили о Клитемнестре: какие чувства она испытывает после убийства Агамемнона – вину или страх? Кирстен считала ее самолюбивой безжалостной убийцей, которая пошла на преступление под защитой королевской власти и своего любовника Эгисфа. Усомнившись в такой интерпретации Эсхила, я прочитал (в переводе) вторую часть трилогии, «Плакальщицы», дошедшую до нас в неполном виде. Действие пьесы происходит спустя много лет после убийства, когда сын Клитемнестры, Орест, никем не узнанный, возвращается из дальних краев, чтобы убить мать, тем самым отомстив за смерть отца. Для меня это мало что прояснило, поэтому я спросил воспитателя нашего корпуса, узнаёт Клитемнестра сына или нет.

– Конечно узнаёт, – ответил он. – Незамедлительно. Она же долго этого ждала.

– А почему она ничего не говорит?

– Потому что она знает, что воли богов не избежать. Ей остается только с достоинством принять смерть.

Однако же Кирстен отказывалась принять на веру толкование, предполагавшее, что зритель должен сочувствовать жестокой и кровожадной Клитемнестре. Мы с Кирстен так и не пришли к единому мнению, но меня восхищала ее неколебимая позиция.

Сейчас мне ясно, что я интуитивно распознал в Кирстен родственную душу – вечного неудачника в лотерее Афродиты. Как ни удивительно, мы с ней прониклись теплыми чувствами друг к другу, хотя открыто их и не выражали. Как-то раз, подходя к столовой, я заметил группу своих одноклассников, которые ели мороженое на лужайке. Увидев меня, один из них, некий Хассел, завопил во весь голос: «О, а вот и пекарь! Как там плюшка?» Не раздумывая, я бросился на него, столкнул с крутого берега реки и ушел, не оглядываясь. Такое поведение было для меня совершенно не характерно, поэтому о нем быстро узнал наш воспитатель – человек опытный и понимающий; мы с ним всегда ладили. Спустя пару дней он встретил меня у ворот школы:

– Десленд, вы с вашей знакомой все так же трудитесь над греческой трагедией?

– Да, сэр, – ответил я.

– Главное, не перегибайте палку, – посоветовал он. – Не всякая насмешка требует решительных ответных мер.

Мы оба улыбнулись, и я сказал:

– Прошу прощения, сэр. Больше не повторится.

Кирстен часто рассказывала о Дании, да так увлеченно, что мне самому захотелось там побывать и увидеть все достопримечательности. Однажды, возвращаясь с воскресной репетиции, Кирстен робко пригласила меня приехать к ней в Орхус на летние каникулы в будущем году, когда она вернется домой.

– Там очень красивый кафедральный собор, – сказала она. – Между прочим, самый большой в Дании, построен в тринадцатом веке.

– С удовольствием, – ответил я. – Наверное, я смогу приехать уже в этом году – осенью или перед самым Рождеством.

– Ах, это было бы чудесно! Жаль, что меня там еще не будет.

– Как это не будет?

– Ну, я же остаюсь в гостях у тетушки до конца года.

– Но вы мне говорили… не помню когда, но говорили, что уезжаете в августе.

– Алан, я ничего подобного не говорила.

– Нет-нет, я точно знаю. Конечно же говорили.

– Может быть, вам кто-то другой сказал. Но это не так. Я пробуду здесь до конца года, как планировалось с самого начала.

Я хотел был возразить, но вовремя понял, что это бессмысленно, да и не нужно. Безусловно, Кирстен лучше знала о своих планах, но в то же время я был совершенно уверен, что в сентябре ее уже не будет в Брэдфилде. Но если она мне об этом не говорила, то откуда мне это известно? С ее дядей, воспитателем соседнего корпуса, мы не пересекались, с его женой – тем более. Несколько лет назад – мне тогда было одиннадцать – к нам в гости зашла приятельница маменьки, миссис Бест, и я сказал ей, что два дня назад, катаясь на велосипеде, я видел ее у гостиницы «Суон-инн» в Ньютауне. Она с улыбкой ответила, что я ошибся и что ее там не было. Я не унимался, потому что на самом деле ее видел. Маменька попросила меня нарвать петрушки в огороде, а потом встретила меня на веранде.

– Алан, не спорь с ней. Ты прав, но она явно не хочет этого подтверждать.

– Но почему, маменька?

– Не знаю. Лгать некрасиво и глупо, но давай лучше замнем.

Спустя полгода миссис Бест развелась и с любовником уехала из города. Разумеется, я лишь много позже сообразил, что к чему.

Но сейчас все было иначе. Кому взбредет в голову лгать мне о Кирстен? Более того, меня не отпускало странное чувство, как и с миссис Бест, что я абсолютно, совершенно прав. Однако же происшествие с миссис Бест меня кое-чему научило. Я извинился и сказал Кирстен, что обязательно приеду погостить в Данию на следующий год – летом.

Была и еще одна неосознанная причина молчать. Во всем этом мне чудилось что-то зловещее. Меня томили предчувствие беды и смутная, но отчетливая тревога, – так ребенок, столкнувшись с чем-то непонятным, инстинктивно определяет дурное, будь то супружеская неверность матери или симптом недомогания, о котором она не желает говорить. Вот и я, как дитя, пытался обойти беду стороной, забыть, что обнаружилось под камнем.

Премьера «Агамемнона» состоялась недель за шесть до конца триместра, и после спектакля мы с Кирстен стали видеться реже, на каникулах не переписывались и не уславливались о дальнейших встречах. Разумеется, просить о встрече следовало мне, но то ли это был классический случай, когда «душевное смятение пугает робкое сердце», то ли нежный цветок, лишенный «Агамемнона», увял на скудной почве. Как бы то ни было, по окончании летнего триместра я уехал в Испанию, где отдыхали родители, а в октябре мне предстояло начать учебу в Уодхем-колледже, и Кирстен, как и Брэдфилд-колледж, отошли на второй план.

В начале Михайлова триместра в Оксфордском университете мой брэдфилдский воспитатель прислал мне весточку с наилучшими пожеланиями и приглашение на торжественный ужин в ноябре. Я с радостью дал согласие, потому что все равно собирался в Лондон на спектакль с участием Алека Гиннесса, и в назначенный день пришел в банкетные залы Коннаут, где устраивали ужин. На встречу выпускников по традиции пригласили старосту выпускного класса; мы с ним были знакомы, поскольку он тоже изучал иностранные языки. После ужина мы разговорились.

– Какая жалость, Десленд, что с датчанкой приключилась такая беда, – сказал он. – Вы же дружили…

– С Кирстен? А что с ней? – спросил я.

– О господи, так вы не знаете?

– Нет, – ответил я. – Я ничего такого не слышал. Что с ней произошло?

– Она серьезно заболела. Говорят, лейкемия. Ее отправили домой, как только начались летние каникулы, а в первый день осеннего триместра мистер Теббит вызвал меня к себе и попросил известить учеников. Он очень расстроился, ну и милашка Теббит, понятное дело.

Больше я о Кирстен не слыхал, да и сейчас не знаю, что с ней стало.

Разумеется, не было никаких оснований (из тех, что можно назвать в какой-то степени убедительными) считать, что у меня был дар предвидения. Однако же ночью, лежа в постели без сна, я вспоминал Кирстен – ее рассеянное tak[7], когда я передавал ей пропитанную скипидаром ветошь, чтобы оттереть краску с рук, ее напряженно сжатые пальцы, когда третий хор умолкал, а из дворца раздавался жуткий предсмертный крик Агамемнона, – и беспрестанно возвращался к мысли, что подспудно так и не поверил ее словам о том, что она пробудет в Брэдфилде до конца года. Не признаваясь в этом ни ей, ни самому себе, я пребывал в твердом убеждении, что осенью ее в Брэдфилде не будет, хотя моя уверенность и не подкреплялась никакими фактами. Естественно, все это меня расстроило и, признаюсь, несколько напугало. А вдруг со мной снова произойдет нечто подобное? Пару дней я провел в тревоге, а потом поступил так же, как и в то воскресенье после репетиции (впрочем, такой же совет я получил бы от любого взрослого человека): начал думать о Кирстен как о той, с кем был когда-то знаком, но больше никогда не увижу (молодость не знает жалости, пока не хлебнет горя), отверг всяческие мысли о так называемой интуиции или чутье и радостно окунулся в новую, по-своему непростую жизнь.

2

В Оксфорде я продолжал заниматься французским и немецким, однако же нашел время и для знакомства с итальянским – языком благодатным и легким в изучении. Тогда же, на первом курсе, я решил, что не помешает и датский – и потому, что по-прежнему собирался съездить в Данию, но по большей части потому, что, ужаленный оводом чужих наречий, я, как девчушка, обожающая лошадей, не мог покинуть пятидесятническую конюшню языков. Я вступил в Скандинавское общество – в Оксфордском университете были, есть и будут общества всего на свете, включая пчеловодство и средневековый мистицизм, – и приобрел учебник грамматики и разговорный курс датского на пластинках фирмы «Парлофон». Надо сказать, это был не самый лучший выбор для затраты избыточной умственной энергии, потому что датский – язык сложный, говорит на нем мизерное число европейцев, а шедевров мировой литературы на датском практически не существует; вдобавок все датчане прекрасно знают английский. О причинах своего выбора я не задумывался, но, как сейчас понимаю, меня все-таки задела горькая участь Кирстен, и изучение датского я начал словно бы в ее честь. На середине второго курса датский пришлось забросить – нужно было готовиться к экзаменам, – но позже я снова к нему вернулся, на этот раз осознанно.

Как и для всех, студенческие годы были для меня счастливыми. Я обзавелся друзьями, познакомился с интересными людьми и, в общем, не сидел без дела. Поначалу я продолжал занятия фехтованием, но, когда выяснилось, что дух соревнования в Оксфорде очень силен, а для того, чтобы добиться успеха, не обойтись без серьезных тренировок, я решил не тратить на это время.

Другое дело – плавание. Для него не требовалось ни членство в плавательном клубе, ни борьба с соперниками. В Брэдфилде летом можно было купаться под открытым небом лишь на отведенном для этого пятидесятиярдовом участке купален, а вот оксфордские реки – извилистые водяные дорожки, по обочинам которых росли ивы, лютики и таволга, – предлагали куда больший выбор удовольствий. Нужны были только приятель с полотенцем и плоскодонка (или настоящая гребная лодка), куда можно было сложить одежду. Я совершал заплывы от паба «Герб Виктории» до университетских парков, от Пасторской отрады до Магдаленского моста, от моста Фолли до шлюза Иффли, от паба «Форель» вдоль пойменных лугов Порт-Медоу. Я даже хотел проплыть по ручью Трилл-милл, который течет по подземному туннелю от Парадайз-сквер до садов колледжа Крайст-Черч, но отказался от своего замысла – не выношу темных замкнутых пространств. Как ни странно, таких пловцов-любителей, как я, почти не было. Apparent rari nantes in gurgite vasto[8]. Несомненно, multi[9] предпочитали состязаться в хлорированных водах городского бассейна Каули.

К концу второго курса я начал задумываться над тем, что делать после окончания университета. Так или иначе, надо было самому зарабатывать себе на жизнь. Мой отец (к тому времени он разменял шестой десяток, и здоровье его пошатнулось) был человеком обеспеченным и делал все возможное, чтобы магазин фарфора в Ньюбери процветал, однако же, как и почти всем представителям среднего класса, в послевоенные годы ему жилось трудно. Он никогда об этом не упоминал, но мне было известно, что весь нажитый им капитал он вложил в образование детей. Моя старшая сестра Флоренс – мы звали ее Флик – окончила Мальвернский женский колледж и исторический факультет Даремского университета, получила достойный диплом и теперь преподавала в школе под Бристолем. Хотя формально она жила самостоятельно, на свое жалованье, я знал, что отец выплачивает ей небольшое пособие. Я ее этим не попрекал, потому что мы с Флик были очень близки (насколько мне известно, братья и сестры не всегда испытывают друг к другу теплые чувства) и я восхищался и гордился ею. Миловидная, общительная и доброжелательная, моя сестра гораздо легче меня сходилась с людьми. После окончания университета она сразу же поступила на службу, поэтому, учитывая пример сестры и финансовое положение семьи, мне оставалось только последовать примеру Флик, а не валандаться без дела пару лет, присматриваясь, чем бы заняться.

На страницу:
2 из 8