bannerbannerbanner
Уплыть за закат. Жизнь и любови Морин Джонсон. Мемуары одной беспутной леди
Уплыть за закат. Жизнь и любови Морин Джонсон. Мемуары одной беспутной леди

Полная версия

Уплыть за закат. Жизнь и любови Морин Джонсон. Мемуары одной беспутной леди

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 10

– Вы, кажется, действительно нездешняя. Это телефон. Вот смотрите: телефон, пожалуйста!

Из рамы с довольно невыразительным натюрмортом высунулась голова, на сей раз мужская.

– Куда желаете звонить, сэр?

– Отбой. – (Голова скрылась.) – Так было?

– Да, только у меня была девушка.

– Само собой. Звонок застал вас в ванной, и компьютер выбрал голову соответствующего пола. Голова шевелит губами согласно произносимым словам – за этим тоже следит компьютер – и заменяет собой видеоизображение, если вы не хотите, чтобы вас видели. То же относится и к тому, кто вам звонит.

– Понятно. Голограмма.

– Да. Ну, пошли. Вы очень аппетитно выглядите в своем полотенце, но без него было еще лучше.

– Благодарю вас.

Мы вышли в коридор; Пиксель зигзагами бежал впереди.

– Доктор, что такое «Комитет эстетических устранений»?

– Что? – удивился он. – Это организация убийц. Преступные нигилисты. А где вы про них слышали?

– Голова сказала в ванной. Этот ваш телефон. – И я повторила ему разговор почти дословно.

– Хм. Интересно. – Доктор умолк и молчал до самого кабинета, который находился десятью этажами ниже, в бельэтаже.

По пути нам повстречалось несколько постояльцев, не дождавшихся заката – большей частью голые и в масках домино, но некоторые и в маскарадных костюмах: звери, птицы или нечто абстрактное. Одна пара щеголяла искусной раскраской на коже, ничем более не прикрытой. Я была рада, что на мне махровый кафтан.

Когда мы добрались до кабинета доктора Ридпата, я задержалась в приемной, а доктор в сопровождении Пикселя прошел в кабинет. Дверь он не прикрыл – мне было все видно и слышно. Его медсестра, стоя ко мне спиной, говорила по телефону – то есть общалась с говорящей головой. Больше в кабинете, кажется, никого не было. Меня слегка удивило то, что сестра тоже поддалась эпидемии обнажения: на ней были туфли, трусики и шапочка медсестры, а белый комбинезон был перекинут через руку, – видимо, звонок застал ее, когда она раздевалась. Или переодевалась. Сестра была высокая, стройная брюнетка – лица ее я не видела.

– Скажу доку, – говорила она. – Ночью смотрите в оба. Увидимся в тюрьме. Пока. – Она полуобернулась к доктору. – Это Даффи Вайскопф, босс. Сообщаю вам предварительные итоги. Причина смерти – удушье. Причем в горло старому ублюдку, прежде чем залить туда кетчуп, засунули пластиковый конверт со всем известной – или печально известной – карточкой: «Комитет эстетических устранений».

– Я так и предполагал. Он не сказал, какого сорта кетчуп?

– Да божечки, ну сейчас!

– А что это вы разоблачились? Фестиваль начнется только через три часа.

– Смотрите сюда, погоняла! Видите эти часы, отсчитывающие драгоценные секунды моей жизни? Видите, что они показывают? Одиннадцать минут шестого. А в моем контракте сказано, что я работаю до пяти.

– Там сказано, что вы должны оставаться на работе, пока я не отпущу вас, а после пяти вам просто платят сверхурочные.

– Пациентов не было, и я решила переодеться в карнавальный костюм. Погодите, босс, вы его еще не видели! Священника в краску вгонит.

– Сомневаюсь. И потом, у нас пациентка, и мне нужна ваша помощь.

– Ой, ладно, ладно! Сейчас снова оденусь Флоренс Найтингейл[10].

– Чего зря время тратить. Миссис Лонг! Входите, пожалуйста, и раздевайтесь.

– Да, сэр. – Я вошла, на ходу снимая с себя краденый «кафтан». Все понятно, благоразумный врач принимает больных женского пола только в присутствии сестры. Это универсальное правило во всей мультивселенной. Если сестра при этом голая, тем лучше – не надо и на пациентку напяливать дурацкий балахон. Помогая сначала отцу, а потом проработав много лет в бундокской клинике омоложения и в больнице при ней, я постигла все тонкости медицинского протокола. Сестры в Бундоке одеваются, только когда это требуется по работе – а требуется редко, поскольку пациенты обычно раздеты. – Только не «миссис Лонг», доктор. Меня обычно называют «Морин».

– Хорошо, Морин. А это Дагмар. «Алиса, это пудинг. Пудинг, это Алиса»[11]. И Пиксель, Дагмар, – это который на коротких ножках.

– Привет, Морин. Привет, Пиксель.

– Мя-я-у.

– Привет, Дагмар. Извините, что задерживаю вас.

– De nada[12], лапочка.

– Дагмар, из нас двоих кто-то спятил: или я, или Морин. Скажите кто.

– А может, оба? На ваш счет я давно уже питаю сомнения, босс.

– Это понятно. Но у нее и в самом деле что-то выпало из памяти – это как минимум. Плюс возможные галлюцинации. Вы учили materia medica гораздо позже меня: если бы кто-то захотел вызвать у человека временную амнезию, какой бы наркотик он выбрал?

– Что? Вот не надо простачком прикидываться. Алкоголь, конечно. Но это может быть что угодно. В наше время детишки едят, пьют, нюхают, курят и колют все, что не пытается съесть, выпить или понюхать их самих.

– Нет, не алкоголь. Алкоголь в необходимом для этого количестве вызывает жуткое похмелье с дурным запахом изо рта, дрожью и судорогами, и глаза наливаются кровью. А посмотрите-ка на нее: глаза ясные, здорова как лошадь и невинна, как щенок на чистом белье. Пиксель! Уйди оттуда! Так что же будем искать?

– Не знаю – давайте начнем, тогда увидим. Кровь, моча… слюну тоже взять?

– Конечно. И пот, если наберете.

– И вагинальный мазок?

– Да.

– Погодите, – возразила я. – Если вы собираетесь копаться у меня внутри, мне надо принять душ и подмыться.

– Фиг тебе, лапочка, – ласково ответила Дагмар. – Нам нужно то, что есть сейчас… а не то, что будет, когда ты смоешь свои грехи. Не спорь, мне неохота ломать тебе руку.

Я умолкла. Мне бы хотелось, чтобы от меня хорошо пахло (или вообще никак не пахло) во время осмотра. Но как докторская дочка и сама терапевт, я знаю, что Дагмар права, раз они ищут наркотики. Вряд ли найдут – но вдруг. У меня и в самом деле выпало несколько часов. Или дней? Все может быть.

Дагмар заставила меня пописать в баночку, взяла у меня кровь и слюну на анализ, потом велела лечь на кресло и поставить ноги в стремена.

– Кому это сделать – мне или боссу? Уйди, Пиксель. Не мешай.

– Все равно.

(Дагмар – по-настоящему внимательная сестра. Некоторые пациентки не выносят, когда их там трогают другие женщины, некоторые стесняются мужчин. Меня-то отец излечил от подобных глупостей, когда мне и десяти еще не было.)

Дагмар отошла за расширителем, и я кое-что подметила. Я уже говорила, что она брюнетка. На ней по-прежнему не было ничего, кроме трусиков – довольно прозрачных. Казалось бы, сквозь них должен просматриваться темный, данный природой фиговый листок, верно?

Так вот – ничего такого. Только тень на коже да самое начало Большого Каньона.

У женщины, которая бреет или как-то по-иному депилирует волосы на лобке, любимый вид развлечения – секс. Мой любимый первый муж Брайан открыл мне на это глаза еще в эпоху декаданса, где-то в 1905 году по григорианскому календарю[13]. За свои полтораста лет я убедилась в справедливости этого наблюдения на многочисленных примерах. (Подготовка к операции или к родам не в счет.) А те, кто делает это потому, что им так больше нравится – все без исключения веселые, здоровые, раскрепощенные гедонистки.

Дагмар не собиралась оперироваться и (очевидно!) не собиралась рожать. Она собиралась участвовать в сатурналиях – что и требовалось доказать.

Я испытывала к ней теплое чувство. Брайан, мир его распутной душе, оценил бы ее по достоинству.

Дагмар уже знала, в чем заключаются мои «галлюцинации» – во время процедур мы с ней все время болтали, – и знала, что я в городе чужая. Пока она прилаживала этот чертов расширитель (всегда терпеть их не могла, хотя этот обладал температурой тела и его бережно вставляла женщина, сама знающая, что это за радость), я попросила ее, чтобы отвлечься:

– Расскажите мне о вашем фестивале.

– О фестивале Санта-Каролиты? Эй, лапочка, не зажимайся так, осторожней. Ты сделаешь себе больно.

Я вздохнула и попыталась расслабиться. Санта-Каролита – это моя вторая дочь, рожденная в 1902 году по григорианскому календарю.

2

Сад Эдема

Я помню Землю.

Я знала ее, когда она была еще свежей и зеленой, прекрасная невеста человечества, сладостная, обильная и желанная.

Речь идет, конечно, лишь о моей родной временной линии – Второй, код «Лесли Лекруа»[14]. Но все наиболее известные временные линии, те, которые охраняются Корпусом времени по поручению Круга Уробороса, в год моего рождения – 1882-й по григорианскому календарю, через год после смерти Айры Говарда[15] – представляли собой единую линию. В том году население Земли составляло полтора миллиарда человек. Когда же я, всего век спустя, покидала Землю, ее население возросло до четырех миллиардов, и эта куча народу удваивалась каждые тридцать лет.

Помните древнюю персидскую притчу о том, как удваивали зернышки риса на шахматной доске?[16] Четыре миллиарда человек – это вам не рисовое зернышко: никакой доски не хватит. На одной из временных линий население Земли перед окончательной катастрофой раздулось до тридцати миллиардов, на другой – конец наступил, когда оно еще не достигло десяти. Но на всех временных линиях доктор Мальтус смеялся последним[17].

Бесполезно скорбеть над хладным телом Земли – это все равно что плакать над пустой куколкой, когда ее бабочка улетела. Но я неисправимо сентиментальна и до сих пор грущу о старой родине человека.


У меня было замечательно счастливое детство.

Я не только жила на тогда еще юной и прекрасной Земле – мне выпало счастье родиться в одном из прелестнейших ее садов, в южном Миссури, чьи зеленые холмы еще не изуродовали люди и бульдозеры.

И мало того, что я родилась в таком месте, мне еще посчастливилось родиться дочерью своего отца.

Когда я была еще совсем юной, отец сказал мне:

– Возлюбленная дочь моя, ты – существо глубоко аморальное. Я это знаю, потому что ты – вся в меня: голова у тебя работает в точности как моя. Так вот, чтобы твоя натура не сгубила тебе жизнь, тебе придется выработать свой собственный свод правил и жить по нему.

Я обдумала его слова, и у меня потеплело внутри. Я – существо глубоко аморальное. До чего же хорошо отец меня знает.

– А какие это правила, отец?

– Придется самой выбирать.

– Десять заповедей?

– Ты же понимаешь, что они не годятся. Десять заповедей – это для недоумков. Первые пять направлены исключительно на благо жрецов и сильных мира сего; остальные пять – полуправда, им недостает полноты и точности.

– Тогда скажите, какими они должны быть, эти пять последних заповедей?

– Так и сказал я тебе, лентяйка. Ты найдешь их самостоятельно. – И он внезапно встал, стряхнув меня с колен, так что я чуть не шлепнулась задом на пол. Это была наша постоянная игра. Я должна была успеть спрыгнуть и стать на ноги, иначе отцу засчитывалось очко. – Проанализируй тщательно десять заповедей. И скажи мне, как им следовало бы звучать. А пока что, если я услышу еще раз, что ты огрызаешься, и мама пришлет тебя ко мне разбираться, положи лучше себе в штанишки хрестоматию Макгаффи.

– Да полно вам, отец.

– А вот увидишь, морковка, увидишь. С наслаждением тебя отшлепаю.

Пустая угроза. Он ни разу не шлепал меня с тех пор, как я достаточно подросла, чтобы понимать, за что меня ругают. Да и раньше никогда не шлепал так сильно, чтобы пострадало заднее место – страдали только чувства.

Материнское наказание – другое дело. Отец представлял собой высшую судебную инстанцию, мать – низшую и среднюю, для чего ей служил персиковый прутик. О-ой!


А отец меня только портил.

У меня было четверо братьев и четверо сестер: Эдвард, 1876 года рождения; Одри – семьдесят восьмого; Агнес – восьмидесятого; Том – восемьдесят первого; в восемьдесят втором родилась я, потом Фрэнк – в восемьдесят четвертом, Бет – в девяносто втором, Люсиль – в девяносто четвертом, Джордж – в девяносто седьмом. И отец тратил на меня больше времени, чем на троих других детей вместе взятых, а то и на четверых. Оглядываясь назад, я не нахожу, что он как-то особенно поддерживал наше общение, но получалось так, что я проводила с отцом больше времени, чем мои братья и сестры.

Две комнаты на первом этаже нашего дома служили отцу кабинетом и амбулаторией; в свободное время я оттуда не вылезала – меня притягивали отцовские книги. Мать находила, что мне не следует их читать: в медицинских книгах содержится много такого, во что леди просто не должна вникать. Леди не подобает знать таких вещей. Это нескромно.

– Миссис Джонсон, – сказал ей отец, – если в этих книгах есть некоторые неточности, я сам укажу на них Морин. Что касается гораздо более многочисленных и гораздо более важных истин, то я рад, что Морин стремится их познать. «И познаете истину, и истина сделает вас свободными». Иоанн, глава восьмая, стих тридцать второй.

Мать сердито поджала губы и промолчала. Библия для нее была непререкаемым авторитетом, между тем как отец был атеистом, в чем тогда еще не признавался даже мне. Но Библию он знал лучше матери и все время цитировал из нее подходящий стих, чтобы поставить ее на место, – я считаю, что это исключительно нечестный прием, но нужно же отцу было как-то обороняться. Мать была женщина с характером.

У них с отцом во многом не было согласия, но существовали правила, позволявшие им жить, не портя кровь друг другу. И не только жить, но и делить постель, и производить на свет одного ребенка за другим. Чудеса, да и только.

Думаю, что почти все эти правила исходили от отца. В то время и в том месте считалось непреложной истиной, что глава семьи – муж и жене следует ему повиноваться. Вы не поверите, но тогда даже невеста во время брачного обряда обещала всегда и во всем повиноваться своему мужу.

Насколько я знаю свою мать (а я ее почти совсем не знаю), она свои обещания держала не больше получаса.

Но они с отцом выработали себе систему компромиссов.

Мать возглавляла дом. Вотчиной отца были кабинет с амбулаторией, амбар, службы и все связанные с ними работы. Все финансовые дела вел отец. Каждый месяц он давал матери деньги на хозяйство, которые она тратила по своему усмотрению, но отец требовал, чтобы она записывала расходы и вела книги, которые он же ежемесячно и проверял.

Завтрак у нас был в семь, обед в полдень, ужин в шесть. Если отец из-за больных не мог вовремя поспеть к столу, он предупреждал об этом мать – по возможности заблаговременно. Но семья садилась за стол в назначенный час.

Если отец присутствовал, он пододвигал матери стул, она благодарила его, он садился, а следом – и все мы. Он читал молитву – утром, днем и вечером. Если отца не было, мать усаживал брат Эдвард, а молитву читала она. Или просила это сделать кого-нибудь из нас, для практики. Потом мы приступали к еде, и дурное поведение за столом приравнивалось чуть ли не к государственной измене. Зато ребенку не приходилось ерзать на стуле и ждать, когда доедят старшие: он мог попросить разрешения и выйти из-за стола. Возвращаться запрещалось, даже если ушедший обнаружил, что совершил ужасную ошибку и забыл про десерт. (Но мать в таких случаях допускала послабление и позволяла торопыге доедать десерт на кухне, если только он не приставал и не хныкал.)

В тот день, когда старшая сестра Одри перешла в среднюю школу, отец ввел дополнение в протокол. Он, как обычно, пододвинул матери стул, та села и сказала: «Спасибо, доктор». Потом Эдвард, на два года старше Одри, пододвинул стул сестре и усадил ее.

– Что надо сказать, Одри? – спросила мать.

– Я сказала, мама.

– Да, мама, она сказала.

– Я не слышала.

– Спасибо, Эдди.

– Пожалуйста, Од.

Тогда мы все тоже сели.

С тех пор, когда кто-то из нас, сестер, переходил в старшие классы, подходящий по старшинству брат включался в церемонию.

По воскресеньям обед подавался в час, потому что все, кроме отца, ходили в воскресную школу и все, включая отца, посещали утром церковь.

Отец никогда не появлялся на кухне. Мать никогда не заглядывала к нему в кабинет – даже чтобы прибрать там. Уборкой занималась приходящая прислуга, или кто-то из сестер, или я, когда подросла.

Неписаные, но никогда не нарушаемые правила позволяли родителям жить в мире. Знакомые, должно быть, считали их идеальной парой, а про нас говорили: «Какие хорошие у Джонсонов дети».

Я тоже считаю, что у нас была счастливая семья. Всем было хорошо: и нам, девятерым детям, и нашим родителям. И не думайте, что такая строгая дисциплина делала нашу жизнь тоскливой. Нам жилось очень весело – и дома, и за его стенами.

Мы всегда знали, чем заняться. Должно было пройти много лет, прежде чем американские дети разучились развлекаться без помощи дорогостоящей электронной техники. У нас никакой техники не было, и мы не испытывали в ней нужды. Тогда, около 1890 года, мистер Эдисон уже открыл электричество, а профессор Белл – изобрел телефон, но эти новомодные чудеса не добрались еще до наших Фив в округе Лайл, штат Миссури. А что до электронных игрушек, то даже слова «электрон» еще никто и не слыхивал. Но у братьев были санки и тележки, у нас, девочек, куклы и игрушечные швейные машинки, и много было общих для всех настольных игр: домино, шашки, шахматы, бирюльки, лото, «поросята в клевере», анаграммы…

На воздухе мы тоже играли в игры, которые не требовали, или почти не требовали, снаряжения. У нас в ходу была разновидность бейсбола под названием «скраб», в которой могли участвовать от трех до восемнадцати игроков при добровольном содействии собак, кошек и одной козы.

В хозяйстве имелась и другая живность: лошади, количество которых в иные годы доходило до четырех; гернсейская корова Клитемнестра; куры (обычно красной род-айлендской породы); цесарки, утки (белая домашняя порода), временами кролики, а раз завели свинью по кличке Жвачка. Отец ее продал, когда выяснилось, что мы не хотим есть свинью, которую сами вырастили. Свиней нам держать было не обязательно: отец чаще получал гонорары ветчиной или беконом, нежели деньгами.

Мы все ловили рыбу, а братья еще и охотились. Как только мальчик вырастал достаточно большой, чтобы удержать ружье (это бывало лет в десять, как мне помнится), отец начинал учить его стрелять, поначалу из ружья двадцать второго калибра. Учил он братьев и охотиться, но я этого не видела – девочки на охоту не допускались. Я и сама не стремилась туда и наотрез отказывалась обдирать и потрошить кроликов, обычную их добычу. Но научиться стрелять мне хотелось, и я по неосторожности сболтнула об этом при матери. Та вспылила, а отец спокойно сказал мне:

– Поговорим после.

И мы сделали это. Примерно год спустя, когда все привыкли, что я иногда езжу с отцом к больным за город, мы без ведома матери укладывали сзади в кабриолет под джутовые мешки одностволку двадцать второго калибра. Я обучалась стрельбе, а главное – тому, как себя не подстрелить, то есть правилам обращения с огнестрельным оружием. Отец был терпеливым учителем, но требовал от ученика старания. Спустя несколько недель он сказал:

– Ну, Морин, если ты запомнила то, чему я тебя научил, это может продлить твои дни – надеюсь. Пистолетом в этом году заниматься не будем – у тебя для него рука недостаточно сильна.

Нам, молодежи, принадлежала вся округа – играй где хочешь. Мы собирали ежевику, дикие грецкие орехи, искали папайю и хурму. Мы отправлялись на долгие прогулки и устраивали пикники. Когда мы подрастали и начинали испытывать еще не изведанное восхитительное томление, то ухаживание, как это тогда называлось, происходило тоже на природе.

В нашей семье всегда отмечались одиннадцать дней рождения, годовщина свадьбы родителей, Рождество, Новый год, Валентинов день, день рождения Вашингтона, Пасха, Четвертое июля (двойной праздник: и День независимости, и мой день рождения), День отпущения десятого августа, где главным событием была ярмарка округа – отец участвовал там в скачках ездовых лошадей, предупреждая своих пациентов, чтобы на этой неделе не болели или обращались к доктору Чедвику. Мы сидели на трибуне и орали до хрипоты, хотя отец редко приходил победителем. Потом шли День Всех Святых и День благодарения, а там, смотришь, и опять Рождество.

Получается целый месяц праздников, каждый из которых отмечался с шумным энтузиазмом.

Были и просто будние вечера, когда мы рассаживались вокруг обеденного стола, лущили орехи – отец с Эдвардом еле поспевали их колоть, – а мать или Одри читали вслух приключения Кожаного Чулка, «Айвенго» или Диккенса. А еще жарили кукурузу, или делали кукурузные шарики, которые липли к чему попало, или варили тянучку, или собирались вокруг пианино и пели под мамин аккомпанемент – это было лучше всего.

Несколько зим подряд мы каждый вечер состязались в правописании, потому что этим всерьез увлеклась Одри. Она бродила повсюду с учебником Макгаффи и с «Американским орфографическим словарем Уэбстера» под мышкой, шевеля губами с отсутствующим видом. Побеждала всегда она – и мы с Эдвардом соревновались обычно за второе место.

В шестом классе Одри одержала победу на общешкольном конкурсе Фив и на следующий год поехала в Джоплин на окружной конкурс – лишь для того, чтобы проиграть противному мальчишке из Рич-Хилла. Но в средней школе она выиграла окружной конкурс, отправилась в Джефферсон-Сити и завоевала там золотую медаль самой грамотной ученицы штата Миссури. Мать ездила с ней на финальные соревнования и вручение наград – дилижансом до Батлера, поездом до Канзас-Сити и на другом поезде до Джефферсон-Сити. Я бы здорово завидовала Одри – не ее золотой медали, а ее путешествию, – если бы сама в ту пору не собиралась в Чикаго (но это уже другая история).

Дома Одри встречали с духовым оркестром, который обычно играл на ярмарках, – теперь его собрали специально для того, чтобы почтить «Любимую дочь Фив, – как было написано на большом плакате, – Одри Адель Джонсон». Одри плакала. Я тоже.

Мне запомнился один яркий июльский день. «Будет ураган», – сказал отец, и, действительно, в тот день через город прошли три смерча, один совсем рядом с нашим домом.

Мы были вне опасности – отец велел всем спуститься в убежище, как только стемнело, и бережно свел вниз мать – она опять ждала ребенка, кажется, сестренку Бет. Мы сидели там три часа при свете амбарного фонаря, пили лимонад и ели мамины сахарные коржики, сдобные и сытные.

Отец стоял на верхней ступеньке, приподняв дверцу, пока рядом не упал кусок амбара Риттеров. Когда это случилось, мать впервые при детях закричала на него:

– Доктор! Сойдите вниз сейчас же! Я не собираюсь оставаться вдовой из-за того, что вы козыряете своим молодечеством!

Отец тут же спустился, закрыв за собой люк.

– Мадам, – сказал он, – ваша логика, как всегда, неопровержима.

Для молодежи нашего возраста устраивались сенокосные прогулки, обычно под необременительным присмотром старших, устраивались катания на коньках на Лебедином пруду и пикники воскресной школы, церковные посиделки с мороженым и мало ли что еще. Счастье не в хитрых игрушках: смысл счастья в том, что «мужчину и женщину сотворил их»[18] и они здоровы и полны жажды жизни.

В твердой дисциплине, которой мы подчинялись, не было ничего неразумного или обременительного; правил ради самих правил не существовало. Вне круга необходимых обязанностей мы были свободны как птицы.

Старшие дети помогали нянчить младших, четко зная, что от них при этом требуется. У всех нас с шестилетнего возраста были свои обязанности по дому – они записывались за каждым, и их выполнение проверялось. Позднее я и свой выводок (больше, чем был у матери) растила по ее правилам. Они были разумны и хорошо служили ей, а, значит, могли послужить и мне.

Наш распорядок, конечно, не совсем совпадал с материнским – мы ведь жили в несколько иных условиях. Так, главной задачей моих братьев была пилка и рубка дров. Моим сыновьям колоть дрова не пришлось, потому что наш дом в Канзас-Сити отапливался котельной на угле. Однако они поддерживали топку, загружали угольную яму (уголь сваливался на мостовой, и приходилось долго и утомительно перетаскивать его ведрами к желобу, ведущему в угольную яму), вычищали золу и выносили ее из подвала.

Были и другие отличия. Моим мальчишкам не нужно было таскать воду для ванн: в Канзас-Сити был водопровод. Ну и так далее – мои сыновья трудились не меньше моих братьев, только на других работах. Городской дом с газом, электричеством и угольным отоплением не требует таких забот, как деревенский дом «веселых девяностых». В моем отчем доме не было ни водопровода, ни канализации, ни центрального отопления. Освещался он керосиновыми лампами и свечками – и домашнего изготовления, и покупными, – обогревался дровяными печами: большая – в зале, голландка – в докторском кабинете, маленькие печурки – в других комнатах. Наверху печей не было, но теплый воздух проникал туда сквозь решетки в полу.

На страницу:
2 из 10