bannerbanner
Ты была совсем другой: одиннадцать городских историй
Ты была совсем другой: одиннадцать городских историй

Полная версия

Ты была совсем другой: одиннадцать городских историй

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

– Это не из Пришвина или кого там, Толян? Что-то слишком красиво, слово творит реальность, да? – Толик мутновато поглядел на меня и … извинился.

– Прости, должен отойти.

Жестокая вещь – пиво, тем более в таком количестве, он побрел, чуть качаясь, прочь, а я думал и не понимал… Что с ним на самом деле происходит? Гений в отставке, но он же сам так захотел! Сам. А может, потому и захотел, что на большее не хватило сил? Но почему же их не хватило, кто его вовремя не поддержал? Отец или мать, повесившаяся на их кухне? А как же всесильный дядя Марк, куда он делся? И не оттого ли, что сил у него оказалось так мало, и сам он не смог толком никому быть опорой, разглядеть, заметить кого-то, кроме себя, выйти из центра, то есть полюбить, полюбить не смог так, чтобы это наполнило его, преобразило. И почему он молчит про Наташу?

Я тоже молчал, ждал, пусть он первый… Но Толик говорил о чем и ком угодно, только не про нее. И еще в нем появилось какое-то новое мертвенное спокойствие, уж не химического ли свойства? На чем он сидел? На каких таблетках, доктор?

Когда мы вышли из пивнушки на мороз, Толик выговорил, наконец, долгожданное имя. Я потом только догадался: ради этого он и вызвонил меня, ради Наташки одной! – но тянул до последнего, словно стесняясь обнаружить: из-за Наташки же, не оттого что соскучился или хотел поболтать, нет – честно выполнял сестрицын заказ. Не нужен я ему был бы еще двести лет.

Его слегка покачивало, он жадно дышал ледяным воздухом, от стриженой головы без шапки и даже от бороды поднимался пар, в темно-серых глазах плескалось пьяноватое добродушие, но и горечь. Я ощущал себя воздушным, горячим, эта горечь, утешал я себя, просто время, работа времени, уж мы не дети, зато мне в ту минуту казалось, я, наконец, понял, чего мне так не хватало эти последние годы – в чаду командировок и зарабатыванья денег – таких вот жарких, болтливых, нелепых встреч, когда все по-настоящему, встреч без цели. Но была, была цель, я ошибался.

Под мигающим марганцовочным светом фонаря, у которого что-то там сбилось в светильнике, Толик, явно смущаясь, краснея, как в лучшие годы, ушами, произнес:

– Мы про Наташку совсем не поговорили, а там, она… – Толик сбился, а у меня уже все оборвалось внутри. Сейчас скажет: сошла с ума. Или: погибла.

– Плохо дело, – закончил он наконец. – Со своим развелась, помыкалась еще в Америке после развода и не так давно вернулась в Москву. А теперь … Даже не знаю, как сказать. Я все думал, говорить – не говорить. Но там так плохо, что… Она тебя вспоминала несколько раз, хотела видеть.

– Видеть? Меня?

– Да, Миш, тебя.

Толик вдруг протрезвел, посмотрел мне в глаза твердо, тихо, все с той же безысходностью. И повторил:

– Тебя.

«Тебя» опустилось на меня как столп, столп жгучего пара.

Я должен передохнуть, доктор. Пойду выпью еще кофе и, пожалуй, плесну себе в него виски. Какая у меня кофемашина! Зверь. Приходите в гости, угощу.

5.

О том, что Толик отправился на рыбалку, Кира сообщила ровно, разве что со скрытым недовольством, но мне отчего-то стало тревожно. Толик видел, что я звонил, три раза подряд, и не вернул звонки. Хотя обычно всегда перезванивал. Не говоря уж о том, что мне хотелось с кем-нибудь обсудить мой визит к вам, доктор! С кем, кроме Толика – единственного нашего общего знакомого, – я мог поговорить о колокольчике с песком, о желтом рецепте из синего блокнота? Мы, кстати, подружились с ним после той оранжевой пивнушки снова, потом даже начали ходить в баню вместе, в «Сандуны» – раз в месяц, и оказалось – норм! Не такой уж дауншифтинг, удовольствие не хуже прочих, вот и все. И Миша- пространщик, тезка, оказался мастером своего дела. У меня даже спина прошла; как родились близнецы и я начал таскать их по двое, все время вступало…

Вообще обнаружилось, что и Толик мне, и я ему все-таки нужен, и нам снова есть что обсудить. И мы уже не прерывали знакомства, дружили, иногда даже семьями, ходили друг к другу в гости. Несмотря на то что в Толике действительно проступил надлом. Его-то ничто уже, кажется, в последнее время не грело, кроме баньки, рыбалок и, надеюсь, наших посиделок, в остальном он жил по инерции, по инерции интересовался тем, что происходит вокруг, в науке, по инерции читал и учил детей… Какой ядовитый корень в нем пророс и отравлял его? Так и не знаю, доктор, а если кто и знает – вы, только захотите ли вы открыть мне чужие секреты? Признайтесь! Вы лечили его от депрессии? Вы – не совсем невролог, доктор. Я угадал?


Ирка вернулась с дачи раньше времени – ударили холода, и весь вечер того самого дня, после визита к вам, я провозился с Денисом и Ванькой на ковре, строили из конструктора молочный завод. Они на шестом, я на восьмом одного и того же подъезда, так мы решили после очередной ссоры, кажется, я уже писал про это, перечитывать не буду, но так нам действительно лучше. Я жил в двушке, купленной в разгар наших с друзьями финансовых успехов, – сделался соседом собственного отца. Хотя соседство наше продлилось не так долго, отец умер три года назад назад, сердце.

Сразу после этого я и женился, мы поселились в квартире моего детства – двушку сдавали, пока я не въехал в нее снова. При чем тут это? Не знаю. При том, что я, доктор, живу с семьей и без семьи, и в платье и без платья. И, положа руку на сердце, мне это не очень, доктор, я как космонавт, в тонком невидимом скафандре одиночества, который сам же на себя напялил, и так всегда!

Сейчас, сейчас, я должен рассказать самое последнее, доктор. Толик. И нынешние майские праздники.

Он вернулся в сеть, хотя эсэмэску об этом я заметил не сразу, но, заметив, тут же набрал – вызываемый абонент опять был вне зоны доступа.

Вечером я снова, уже ненавидя себя, позвонил Кире, она отвечала, не пряча изумления: «Ты что-то зачастил» – как Толик с ней жил вообще? – однако снизошла и сообщила, что сегодня днем он написал ей. Написал всего два слова: «Я жив».

– Как обычно, – усмехнулась Кира.

Да, это было по-толиковски, его приветствие и ответ. Как живешь? Жив пока.

– Позвонит тебе, Миш, как вернется, я передам. Не сегодня-завтра будет дома.

В самом деле: первый раунд майских кончался, до Дня Победы тянулся мост в несколько рабочих дней, Толик должен был вернуться вот-вот.

Но я улетел в Женеву, потом в Берлин. У меня такая работа, доктор, мотаться к зарубежным партнерам – для полуодинокого мужчины самое то. Хотя тряхнуть стариной, вспомнить журналистское прошлое, побить по компьютерным клавишам да еще с такой бешеной скоростью – прям как перед дедлайном – приятно! Спасибо, доктор, за эту возможность.

6.

Когда я вернулся из всех своих командировок, пошел ужинать на шестой – Ирка вызвонила меня еще в аэропорту, и я спустился, еле живой – рейс перенесли, проторчал в аэропорту три лишних часа… Ирка приготовила говядину с черносливом, мою любимую, я жевал, пил привезенное из дьюти-фри белое, слушал, как текла без меня детская жизнь. Денис бросил в воспиталку игрушечный грузовик, не попал даже близко, но воспиталка все равно жутко разозлилась, объясняла Ирке, как воспитывать мальчиков, сопливая, бездетная девчонка! А Ваня нарисовал посмотри какого медведя – жена принесла. Медведь получился нелепым, вислоухим, с вывернутыми вверх ладошками-лапами, но смотрел маленькими круглыми глазами, как живой… Внимательно, печально. Знаешь, что Ваня сказал про него? Это папа. Неужели я так тоже смотрю, Ирк? Я даже очнулся. Отставил тарелку, Ира произнесла потусторонним голосом: «Мишенька». Я уж собрался ее утешать, да подумаешь, плевать, как я там смотрю, но онемел от этого Мишеньки… Она не называла меня так с самого моего переезда.

– Никак не могу выговорить, – жена замолчала. И наконец произнесла: Толик.

– Что Толик? Вернулся он наконец?

– Толик погиб, – медленно проговорила она с закрытыми глазами и тут же поглядела испуганно, точно боясь, что я вот тут же за бокалом белого и умру от горя или зарежусь нашим широким кухонным ножом японской фирмы.

Узнала сегодня днем, совершенно случайно, встретила в метро Артема, Толикова приемного сына. Вымахал такой… Не узнала его, он сам первый поздоровался и рассказал. Похоронили два дня назад. От учеников в школе день похорон почему-то скрыли. То есть не почему-то, приехала важная комиссия, шла проверка, тут уж не до похорон какого-то учителя физики. От школы прислали физкультурника и трудовика, двух мужиков, заодно и гроб было кому нести.

Так что на похоронах никого почти не было, только «дедушка», как сказал Артем, – отец его прилетел на похороны. Еще вроде была дочка Марка, знаешь ее?

Я промолчал. Подумал устало: и что? Мне давно уже все равно.

– Даже Киры не было, она не поверила в его смерть. Кажется, она немного… – Ира потерла указательным и средним пальцами висок.

– Не поверила во что? Что случилось вообще?

Я говорил страшно тихо.

Утонул на рыбалке. В своем любимом озере. Вроде и заплыл не так далеко, но внезапно начался шторм. Так бывает на озерах, ветер поднимается резко, резиновая лодка перевернулась. Спасжилет? Перебиваю я. Да он был в спасжилете, и уже подплыл к берегу, но его ударило о камни, вроде даже пролежал на этих камнях еще немного, живой. Дождь хлещет, ветер – кричи не кричи. Нашли только на следующий день, совсем не там.

Совсем не там.

Это было не из нашей, не из моей жизни. Из новостей, из радио, не про нашего Толика! Кира права. Вот почему она все время повторяла: не он. Он не умер. Да он сам написал ей это: «Я жив».

Толик жив!

На следующий день я вызвонил по мобильному Киру, и, чудо, она откликнулась, прошелестела сорванным голосом, что лежит в такой-то клинике, я поехал к ней сразу же после работы. Медсестра, пропуская меня в отделение, повторила требование врача: не говорить о погибшем муже. Я и не говорил. Кира вышла ко мне в коридор, такая же, как всегда, – в бесформенных штанах, просторной футболке, – обычная вполне, если бы не лицо. Как будто это не Толик умер, она. Значит, любила? Все-таки любила его?

Увидев меня, она сказала, кажется, не до конца меня узнавая: если вы снова о Толике, он жив. Показать вам его эсэмэску?

И впала в отключку, смотрела сквозь – темное каре, очки, строгая, недоступная и совершенно чужая. Ни слова больше она не произнесла, на все мои вопросы молчала, так и сидела с каменным лицом. Я подумал: вот класс-то ее боится, когда она смотрит вот так. И тут же устыдился своих мыслей не к месту.

Оставил ей сок, конфеты, купленные по дороге, побрел к лифту. Наше свидание длилось минут восемь.

Сел за руль и сейчас же погрузился в серую мерзоту.

Серый ледяной мазут, достопочтимый доктор.

Стальная вода озера, на которую плеснули нефтью. Я смотрел на ползучее пятно, а рядом плыл Толик.

В своей резиновой зеленой лодке, он так ею гордился! Он мне про нее рассказывал, даже показывал в телефоне снимок, на сайте того магазина, где ее купил. Не так уж далеко от берега. Собираются облачка, он сидит с удочкой, спиннингов Толик не признавал. Поднимается ветер. Он сидит. Успею! Что ж такое, ни рыбки, позор! Да и берег, вот он, рядом, буквально за спиной, меньше километра, три гребка. Тучи чернеют, темнеет, ветер дует все резче, лодку качает, и Толик сворачивается, наконец, направляется к берегу, но ветер уже такой! Озеро закипает, дождь встает мутной, непрошибаемой стеной. Поздно. Ветер хлещет, брызги и дождь в лицо, ветер не дает грести. Толик упрямо толкает веслами воду, ему все-таки удается немного продвигаться вперед, вот он, берег, только бы не бросило на камни, да пусть бы и бросило, лодка спружинит, в лодке не так страшно, берег – спасение по-любому. Только воды уже выше щиколотки. Толик в рыбацких высоких сапогах, в куртке начинает вычерпывать воду обрезанной пластмассовой бутылкой – эффект нулевой, выкидывает за борт небольшой якорь, ненужный теперь канат, лодка оседает все ниже. Сбрасывает куртку, спасжилет он натянул сразу же, едва поднялся ветер. Он уже по колено в воде, дно уходит из-под ног, так вот что значит это выражение. И как же это жутко, когда не на что опереться. Очередной порыв ветра – конец! Толик оказывается в ледяной, талой еще воде. Его обжигает, но он все-таки умудряется скинуть тяжелые, тянущие ко дну сапоги, и становится легче. Берег рядом, каких-нибудь сорок метров, но волны! Он гребет, захлебывается, наконец, кричит. Как нелепо пропасть вот так, прямо у берега, в двух шагах от земли. Но ногу сводит, сил плыть нет.

И тут раздается рокочущий звук. Катер.

На катере я.

Тревога все мучила и мучила меня. Не сумев связаться с Толиком в тот день, когда он оказался в зоне доступа, я отложил все, отпросился у шефа и поехал. Раза два он звал меня порыбачить на это озеро, тогда так и не получилось. Теперь собрался в несколько минут. Ничего, конечно, не взял с собой, только сапоги, только куртку поплотней. Оставалась еще ночь на поезде или несколько часов на самолете, потом автобус или такси. Я рванул в аэропорт. План мой был прост: найти Толика, убедиться, что с ним все в порядке, что на мои звонки он не отвечал по чистому разгильдяйству, и спокойно вернуться в Москву. Обернуться можно было за сутки.

Мне все время невероятно везло, за час до отлета купил билет, таксист, подхвативший меня в местном грязном аэропорту, оказался профи, довез по рытвинам до самого озера за сорок минут. Я приехал вовремя. Дул ветер, кропил дождь, поднималась буря. На пристани от пьяненького лодочника с печеной картофелиной вместо лица я узнал, что Толик, скорей всего, там, на бурлившей уже воде, отплывая, он говорил с этим лодочником, но это было часа два назад, тогда еще солнце светило. «Тут у нас быстро, – открывала картофелина рот. – А теперь разве сыщешь? Если только мотор». И у него был, был мотор, катер – любимый, устойчивый, непобедимый, вынырнувший из многих переделок, но проклятый лодочник никак не соглашался дать его мне. Напрокат! «И сам утопнешь, и машина пропадет».

Тогда я вынимаю из кармана купюры, одну, другую, восьмую – хватит на месяц-другой безбедной жизни, даже на новый катер…

Он, выпучив глаза, сует в карман брезентовых штанов цветные бумажки и, так уж и быть, наспех объясняет мне, куда нажимать, как управлять и… «заметишь человека в воде, носом к нему вертись, носом, слышь-ка?». Я слышу и жму на рычаг. С берега все казалось не так страшно, и озеро покрывала рябь, но на воде – катер оказывается невесомой щепкой железа. Его качает, мотает, как игрушечный, на этих не таких уж высоких, но страшно круто, резко взлетающих волнах, меня мутит – плыву в открытую воду. Все время вслушиваюсь, нет ли посторонних звуков, но нет, только рычит мотор и вода злобно хлещет о борт, в рожу брызжет, нет, катеру не справиться, как вдруг различаю что-то похожее на человеческий крик, кажется, сзади… Разворачиваюсь, плыву наугад и вижу: темно-оранжевое, полощущееся в сером пятно, недалеко от берега, ближе к камням. Подплываю – кричу. С трудом улавливаю ответный крик, страшно слабый, едва слышный. Толик, ты? До этого он отчаянно греб, а тут замер. Подплываю к нему носом, как велел пьяный лодочник, как можно ближе, катер качает, бросаю спасательный круг на веревке, он никак не может его поймать, круг относит, бросаю снова, но волны, ветер, и сил у Толика нет, бросаю еще и еще, пока не попадаю, почти в самые его руки, ветер чуть стихает, волны перестают так бить, становится легче. Толик вцепляется в круг, я тяну его к себе, получается страшно медленно, наконец вытаскиваю его из воды до плеч, он подтягивается, переваливается через борт, падает на дно. Лежит. Кричу ему: жив! Ты – жив! Он не отвечает, губы синие, не шевелится, что я за идиот, ничего согревающего не взял с собой.

Но берег вот он, действительно рядом, и пик шторма уже позади. Вскоре мы уже бредем по деревянному настилу пристани. Толик всей мокрой тяжестью опирается на мое плечо, стучит зубами, я его почти что тащу, сам не знаю, откуда у меня столько сил, бормочу что-то вроде: ничего, сейчас обогреемся, тут рядом, почти пришли. Он показывает, где остановился, от пристани это действительно совсем близко, вот он, дом. Дверь распахивает хозяин, лысый, кривозубый шестидесятилетний бодряк, в широкой, явно по случаю добытой белой футболке с какой-то красной корпоративной символикой, сильно навеселе. Беда, банька нужна позарез! Жилец ваш! – киваю я на Толика.

Он вскрикивает: «Толян! Неужели хлебнул?! А я тебя жду-жду»…

Он зовет жену, из комнаты выскакивает плотная и такая же высокая, как он, но гораздо моложе его женщина, ахает, сердится, но сейчас же бежит топить баньку. Мы помогаем Толику стащить мокрое, тяжелое, растираю его полотенцем, натягиваю сухое. Он не помогает. Сидит полуживой, стонет, не говорит. Наконец ведем его с хозяином в баню, буквально под руки.

И паримся необычно, без веничка и стонов, Толик просто сидит на лавке и отмякает, греется, наконец, потихоньку приходит в себя, начинает говорить, но вяло, он явно все еще в шоке, окатываю его водой, помогаю одеться и веду в дом, раздеваю, укладываю спать. Он сразу же проваливается в сон, густо, сладко храпит. Только тут я вздыхаю. Хозяйка уже состряпала нам ужин, и мы долго еще сидим с ее мужем, тихо квасим Толиком же закупленную у местных хреновуху, забирает, до чего хороша! – обсуждаем озеро, погоду, парусность резиновой лодки и как Толику повезло, что у него такой оперативный друг, хозяин вспомнил это слово, «оперативный», и все время его повторял, все с бо́льшим трудом…


Этот фильм повторялся тысячу раз. Я все смотрел, смотрел его и не мог уснуть.

Смерть того, кто тебе дорог, кого ты знал двадцать лет, доктор. Знаете это как? Вам наверняка чаще моего приходилось сталкиваться со смертью. Но это были просто люди, не родные!

Смерть близкого человека – это когда от тебя отрезают тебя. Отмахивают широким ножом мясника плечо. Почки. Или там, легкое. Твое личное легкое. Совершенно молча. Ничего не объясняя, только резкий свист в воздухе, все. И вот уже сквозь боль кромешную ты корчишься: подождите! Как? Как я теперь? Как без легкого мне дышать? Тебе даже не отвечают ничего. Только плечами жмут: так и дышать. Живи. Без легкого, без селезенки. Не можешь? Как можешь. Нет? Сдохни.

Но я не сдох, я по-прежнему работал, даже вскоре после всего полетел в Брюссель. За границей мне полегчало, вдруг откатилась эта опрокинувшаяся на меня смерть, и я чуть отоспался за московские ночки. Влетел в Москву в конец мая, а тут дожди. И все покатилось по новой. Ремонт кончился, но окна так и зияли, никто их не закрывал, просто из-за весны и тех, кто курил в подъезде. И лифт так и не заработал. Больше двух месяцев уже прошло!

И опять каждый раз, когда я шел мимо этих высоких душистых прямоугольников – непонятная сила тянула вниз. Она была даже мягкой, любящей. Словно хотела спасти, принести облегчение, говорила: хочешь избавиться? От рвущей боли, которая у тебя внутри. Хочешь? Уничтожь ее вместе с собой. Я пытался говорить с этой силой: сейчас-то чего ты? чего тянешь меня? из-за Толика? что он погиб? Но она не отвечала, улыбалась ласково, улыбалась одними губами.

Пробоины были во мне, лодка моя рвалась ко дну. На секунды шел счет. Прыгнуть за Толиком вслед, что одному мне здесь делать?

И я решился, доктор. Остановил кадр. Сказал себе «стоп». Стоп. Никакой лодки нет, озера нет. Ты здесь, в Москве, и у тебя есть рецепт. Тебе дал его доктор. Невролог Андрей Алексеевич Грачев. Вот ручка, вот лист бумаги, пиши.

Я сел за свой письменный стол, достал из принтера лист А4. Сложил пополам. И снова записал ваш рецепт. Даже постарался повторить ваш почерк, и про «смотреть, слушать!» не забыл.

Приписал внизу электронный адрес. Скрутил в трубочку, оделся, постоял в подъезде у раскрытого окна. Встать, прыгнуть?

Сел в машину, доехал до Архангельского переулка.

Кажется, я успел сказать вам, что живу в машине, почти не хожу. Гуляю изредка с близнецами на детской площадке – и все. Да, успел, вы же произнесли: вам надо побольше двигаться. Ходить.

Вот и прописали мне поход.

7.

Но в первый раз ничего не вышло, попал в бесконечную пробку, и, пока стоял, позвонила давняя знакомая, позвала – я развернулся и поехал к ней.

Уже к ночи вернулся к себе, в дурацкой надежде, что после двух часов упражнений на упругой зеленой тахте усну. Не тут-то было. Смотрел из комнаты в черную тьму и понимал: нет. Еще одна пытка до рассвета. Разглядывал девятиэтажку напротив, родную сестру нашего дома – редкие огни, чужие люстры, шторы, изредка мелькающие силуэты, глядел и глядел, без всякой мысли. Как вдруг прямо в светлой кирпичной стене открылся туннель. Бесконечный, черный, зовущий.

Какая разница, туннель так туннель, черный – пусть. Я двинул вперед. Шел и шел в непроглядной тьме, не видя собственных ног, шел, пока не оказался в другой ночи.


Это была та самая ночь, когда Толик сказал мне о Наташиной свадьбе. Еще один прыжок во времени, доктор, на двадцать лет в прошлое, извините.

О свадьбе я узнал последним. Толик не собирался меня расстраивать, но проговорился. Мы засиделись в его аспирантской комнатке, в главном здании, он уже учился в аспирантуре, я заканчивал пятый курс, говорили, как часто тогда, о смерти, о том, что́ можно противопоставить ей кроме никем не доказанной вечной жизни, какие защитные механизмы выработала культура, язык. Толик обдумывал тогда диссер об этом, после перестройки стало можно писать и на такие пессимистические темы. Мы договорились тогда до того, что любая прожитая жизнь не аннигилируется смертью. Про человека, который засыпал младенцем на груди матери, сосал эту грудь, плакал от страха, потом научился засыпать сам, без мамы, вырос, учился, коллекционировал фантики от иностранных жвачек, зубрил «Белую березу», мазал твердой мазью лыжи, влюблялся, ласкал женщин, сочинял стихи, и вечно не мог придумать предпоследнюю строчку, качал запеленутую новорожденную дочку в белом чепчике, видел ангела, выходя из-под наркоза, про такого человека невозможно сказать, что его не было, его жизни не было. Была. Значит, не все может уничтожить и перечеркнуть смерть. Но Толику этого казалось мало. Тут он мне и признался, как именно его «матушка», так он ее назвал, закончила свои дни: повесилась. Устала сопротивляться депрессии, которую она всеми силами скрывала, прятала от него и отца, не хотела лечиться, надеялась проскочить. Но как только Толик уехал в лагерь для одаренных детей – повесилась прямо на люстре, отец ее так и нашел. Толик повторял: понимаешь, пусть там, за пределами, есть другой, невидимый мир, надеюсь, есть, верю, но какая разница нам, тем, кто пока здесь, – если граница непроницаема, если матушка мне даже не снится и никогда не снилась, если вместо человека черная пустота, и ничего, кроме фотографии, любимой голубенькой чашки да двух горшков с цветущей бугенвиллией и геранью, которые некому больше поливать. Вот они и засохли через несколько дней. Исчезнет отец, я – исчезнет и она вместе с нами, и никто уже не узнает, как ужасно громко и смешно она чихала. Это был гром небесный, знаешь? Страшно, но сразу же и смешно. Никто не вспомнит. Зачем тогда все?

В общем, разговор получился немного нервный, так что под конец мне захотелось сделать что-то простое, житейское, не про смерть.

Когда я шел к Толику, заметил у лифта на первом этаже самодельную афишку и позвал его завтра на концерт этой довольно забавной иронической группы, я знал их косматого полубезумного солиста, мы даже выпивали однажды. Толик сказал, что не сможет завтра, целый день будет занят, дела.

– Какие?

Он запнулся. Сообразил. Что как раз мне-то и не стоило рассказывать, какие. Но было поздно, и он признался сквозь неохоту, смущение, мгновенно порозовев ушами.

– Наташка выходит замуж, с утра уже все начнется, на даче у них.

Я не поверил.

– Наташа? Замуж?

– Да.

Я застыл, пробормотал что-то вроде «не может быть!».

– Да почему? – он как-то обреченно пожал плечами. – Может. Хотя неожиданно это для всех, поверь, это буквально за последний месяц решилось.

Месяц?

Ну да, примерно столько мы и не виделись, нет, больше, два с лишним месяца и…! Но ей всего девятнадцать лет!

Так я впервые узнал. Как в грудную клетку входит разрывной патрон, всего один, почти расслабленный, ленивый выстрел, который тебя даже не убивает. Пуля застревает в районе сердца и взрывается только там. Ты индевеешь, а вместе с тем горишь, и что-то лопается в голове. Горишь, мерзнешь и плачешь. Не подавая виду.

Это действительно прямо завтра?

Да, зовут с утра, и жених вроде там уже, на даче, и семейство.

Но кто, кто же он?

У меня еще хватает сил произнести это почти с усмешкой.

– Друг дяди Марка, старше ее раза в два почти, – произносит Толик.


До сих пор слышу его звонкий, отдающий отчаянием голос, ему тоже это очень не нравилось, эта свадьба, и «старше ее раза в два» он произнес фальцетом, глядя мимо меня.

Мне захотелось вскочить на стул, стол, рвануть к окну, раскидывая ногами словари и тома, пробить стекло головой, нырнуть навеки.

На страницу:
3 из 5