bannerbannerbanner
Карлсон, танцующий фламенко. Неудобные сюжеты
Карлсон, танцующий фламенко. Неудобные сюжеты

Полная версия

Карлсон, танцующий фламенко. Неудобные сюжеты

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 8

«…ты пахнешь знаешь чем? —..?.. – пеной морской – а ты… ты… солью земной – ты септима – большая или малая? – по-разному, но точно септима – а я кто? – а ты секунда – секунда и септима, в сущности, одно и то же, нужно лишь поменять этажи нот местами, и… – так?.. – молчи, грусть, молчи – да, да, здесь – нет, не сейчас – вытечешь – достаточно того, что ты… – странная – нет, постой, успею… мне сейчас нужно знать лишь одно… ты ведь будешь любить моего ребёнка? – я уже люблю твоего ребёнка…»


Он садится. Играет. Негромко – и всё же карточный домик рушится. Пять утра. Шестёрки всех мастей стучат в стену: пять утра, господин хороший, имейка совесть! мало мы, что ли, рояли ваши терпим?.. Пустая бутылка катится к батарее. Ребёнок, ничего не понимая, вскакивает с кровати и спрашивает папу, что случилось. Папа смеётся. У папы есть музыка. Она удержит, непременно удержит… лишь она одна и не даст отцепиться тросу: Franz Schubert, Six Moments musicauх, D 780.

ИЗ ЦИКЛА «ТРИ ТЕКСТА О ГЛАВНОМ,

ИЛИ AMOR NON EST MEDICABILIS HERBIS»

блюз для Е.С.

[«ЖЕРАМНЫЙ ПЛОД»]

Джон держит Эн под локоток (локоток-лакмус, локоток-куколка, локоток-энтомолог’dream) – держит так нежно-сосредоточенно, что даже не замечает, как щербатые его подошвы скользят по чешуекрылому льду, и вот уж оба – олэй, бабочка, смотри-ка! – летят стремительно вниз, вни-из – туда, где лунная её дачка (так называет Эн новёхонькую свою – с иголочки, в чьё ушко сто кальп входила, – нору) приобретает слабо ощутимые очертания студии, а там: великанская размагниченная кровать, стражники-полки с уснувшими буковками царевен в чернокнижных арканах, сухопарые монохромные жалюзи, стол, стул, батарея – и так до лампочки.

Он, впрочем, упустивший в том паззле локоток Эн, всего этого теперь-то не видит, как не видит теперь-то и Эн, не успевшая в том паззле (конец века стучал по рёбрам, кому сиделось на пятой ровно!) запеленговать его, Джона, рахманиновскую растяжку: децима, а в ней, если рельефно-точечный шрифт нащупать, – тыква-горлянка, лагенария.

Но это – в нынешнем здесь-и-сейчас, а в том — смеющиеся зрачки Джона врастают в смеющиеся зрачки Эн, отражающие усмешку дарёного брюта: и вот – пузырьки истончаются, и вот – волчья ягодка перекатывается с ухмылкой в лабиринте времён, зато сладкая шоколадная крошка пристаёт к лабиям: lingua-lingua, я тебя съем, аmor non est medicabilis herbis[2], олэй!

Город Тот, раскинувшийся над Городом Этим, впускает струящиеся эфиры их с той же лёгкостью, с какой Эн отламывает от кожи клетку за клеткой. «Клетку за клеткой! Клетку за клеткой!» – скандирует, не понимая истовой зависти, оставшийся внизу шельф: оный не ведает, что снулый его гаввах[3] давно поделен цепями питания – во многой мудрости много печали!

«Мне чуточку жаль их, самую чуточку», – Эн утыкается носом в ладошку Джона: так в детстве – в ракушку – ухом, и вот уж его, Джона, ручная децима – «всего-то» октавка с терцией, которую он легко «берёт», – взвивается на мощном крещендо, озвучивая-отсвечивая яростный рёв децимаций. Эн ёжится: каково это – знать, что ты можешь стать «каждым десятым» – десятым, которого тотчас забьют камнями свои?..

«И все их житейские попечения столь просты… – она продолжает, будто бы сомневаясь. – Для чего же им шкурки, скажешь? Что носят они в себе?.. Блаженны ль ‘нищие духом’ – а если даже и да (сделаем фантастическое сие допущение), то как, ну как наследуют они пресловутое ‘царствие’, а?..»

Джон видит Эн словно впервые – и словно впервые замечает, что щиколотки её тонки, запястья узки, а за спиной – рвущиеся чрез новый слой крылья: такие же, как у него – ну или почти.

«Раньше, в том паззле, нам никак не удавалось ‘сложиться’ – здесь же всё исполнено безупречной графичности… Почему на шельфе иначе? Почему не видели там орнамент? Можем ли мы считать себя настоящими в радужнейшем Жераме[4]? Правильно ль называю я место, в коем пребываю теперь счастливой? И: разве счастье не есть безмятежность?.. Ликующий град снился мне всю кали-югу – всю кали-югу, пока топтала раскалённые башмачки… Почему улыбаешься и молчишь целую вечность?.. Улыбаешься и молчишь, совсем как в том паззле: а я поддавалась тогда, да, поддавалась молчанию и улыбке… Олэй, теперь-то я знаю про ‘вечность’ всё – она не имеет ничего общего со сказками снежной королевы! Ты слышишь? Э-эй!..» В другом паззле Эн не слышит Джона – в другом паззле Джон существует в N часах лёта на крыльях железной птицы. И вот тогда Эн снимает с ёмкости кольеретку: шипучая жидкость цвета лозы совсем не похожа на ту, которую тянули они, когда новый век едва начинал бить под дых. Эн знает: Джон представлял её в прошлом паззле в виде страницы поисковой системы: пять новостей наверху, а больше и нет ничего, дырка от бублика! «Любовь и страх – два основных мотиватора, активирующих мозг…» – читает Эн фразу чьего-то – всегда не её – дня, и отключается.

«Как ты оказался в Жераме?.. Такого места не существует, его нет на шельфе! Это же one way ticket, узкоколейка за горизонтом! Чтобы попасть сюда, нужно истончиться, сбросить кожу да кости! И что скажет теперь волоокая скво, ради которой ты скомкал наш, распавшийся в анатомичке, сюжет?..» – вместо ответа он, слегка смущаясь, протягивает ей что-то круглое: она зажмуривается, а когда открывает глаза, видит перед собой яблоко.

Ярко-красный джонатан, которого вчера, когда она куталась в долгоиграющий китайский плед, не было: Эн помнит точно – Эн ещё не сошла с ума! Фантомными крыльями примагничивает она к кровати ночное видение, не понимая, рыдать ли в голос или хохотать до упаду: что в имени тебе моём?.. – тогда же, махнув лишних пятьдесят капель, Эн звонит человеку, знавшему Джона. Да, вот так просто, так банально: махнув лишних пятьдесят капель, звонит – и, из-за хлынувшей на лэптоп Ниагары просит, слегка грассируя – да Слёзный пруд же! – об одном одолженьице.

Так вот, ёкэлэмн: если он, человек этот, случайно увидит Джона – допустим (фантастическое, собственно, допущеньице), в каком-нибудь аэропорту или в поезде: «вдруг», «просто», «ну или ещё где-то, на яхте», – пусть скажет ему, что хотя и прошла тысяча кали-юг, это ничего не меняет. Он, Джон, по-прежнему снится ей, Энни. Снится всякий раз, когда ей кажется, будто б ничегошеньки не было. Всякий раз, когда она думает, будто снова «увлечена» или, что смешней, «влюблена». Всякий раз, когда начинает дышать на зеркальце, проверяя – жива/мертва. И сны эти с ним всегда такие тёплые, такие тягучие и осязаемые, что иногда, ей-жеей, прокрадывается в подкорку крамола – а вдруг и она, Эн, снится Джону – снится всякий раз, когда тот думает, будто б ничегошеньки не было. Всякий раз, когда ему кажется, будто б он увлечён или, что смешней, «влюблён». Всякий раз, когда проверяет свой пульс: жив/нет?.. Вот, собственно, и вся её просьба.

«Только-то и всего? Энн ничего больше не имеет сказать?..» Нет-нет, «Энн» больше ничего не имеет сказать – да и что иметь, если витаешь на лунной дачке под снайперским и до большой земли – как до Эвереста? Впрочем, при чём здесь Эверест? PRIVET, VZHIK!..

Эн нажимает на красную кнопку эзопова язычка и, отворяя дверь в хрустнувшее зеркало, где отражается тыква-горлянка, осторожно надкусывает жерамный плод.

джаз для T.V.

[ДЕНЬ, КОГДА ВЕРНУТ МОЕГО НЕНАГЛЯДНОГО]

Рунов смотрит на Т. скорее как на произведение искусства, hight-concept, нежели живую женщину со снятой in vivo — не всем и видно-то – кожей: впрочем, как на великолепную комбинацию молекул — тоже, тоже смотрит. Несколько фееричных фантазий мечутся в зрачках, ан тут же блокируются – «но зачем вся дева, раз есть колено». Образ лучезарной мадонны, сошедшей известно с каких радуг, утоляет даже зной плоти: Т. – вовсе не Мона Лиза («Мону Лизу охраняют в Лувре два негра, к Моне Лизе не подступиться, – уточняет кто-то из экс-его-жизни, – она за стеклом и бликует, к ней не пройти!»). Нет-нет, Т. выпорхнула из музея Сан-Тельмо, в который Рунов попал когда-то совсем ещё мальчишкой, и с тех пор не забыл: да и как забудешь… Raimundo Madrazo, «Joven deshojando una margarita»! Сколько ж тебе стукнуло, старче, насколько схлопнулось нетерпеливое твоё сердце? И ещё – самое главное: что ты можешь дать Ей, кроме своего восхищения?.. Ну что? Ах, мой милый Августин, ну не смеши.

В чём тайный умысел Провидения, отделивший Её и Мир тонкой тугой – лишь перерезать вот прямо сейчас Рунову слабо́ – нитью?.. Меньше всего, разумеется, думает сейчас Т. про тех, кто охраняет «её» в Лувре или о картине Раймундо Мадрасо. Нет-нет, Она смотрит на ослеплённого такой красотой Рунова и улыбается – perle! реклама скупых дантистов! врубелевская «Жемчужина», одна на двоих! – улыбается всем естеством (ах да, картина маслом: на ней что-то белое, ну а волосы черней тоски), и в этот самый момент он отчётливо слышит безмолвный Её, никогда никому не заданный, вопрос: «Что я делаю здесь, с вами?» – сокращение лицевых мышц скрывает рвущийся на волю смех, так и не ставший Слёзным прудом, тут и сказке конец: Рунов любуется так до дна и не раскрывшимся маковым её, алого цвета, смехом – любуется, будто Она и есть картина, и лишь разделительная музейная нить не даёт права прикосновений. Впрочем, всё это лирика, да только как без Т. вот быть-то теперь? Прав ли был Иоанн, лгал ли, говоря, будто в любви нет страха, но совершенная любовь изгоняет страх?.. «Джесус Крайст, коли я создан по образу Твоему и подобию, то избавь меня от глупой боязни! И ответь: почему Она – вот именно Она – не страшится? Не Она ли сама есть любовь?..»


Он давно не ел – с утра не хотелось, потом весь день репетиции, сигареты – под ложечкой подсасывало, «ложечку» сводило, надо было просто утихомирить gaster, не до флэта же с таким урчаньем!.. На флэту́ пустой холодильник, набитый пустой, без признаков гостиной, пластиковой посудой. Пустое пространство с конъюнктивитными – так и не оттёр после ремонта – глазницами окон. Спящие ноты и книги. Пустота пустот, фуэта фуэт, как, впрочем, и последние лет несколько его вроде-как-жизни – «жизни» после расставания с той, чьё имя до сих пор вызывает едва уловимую боль на уровне горловой чакры – Рунов предпочитает его не произносить: так, чертыхаясь, он, едва не роняет в лужу скрипичный футляр, и открывает, наконец, тяжёлую дверь.

Фиолетовогу́бая герлица в училкинском миди и снулых чулках отводит его в зал с твёрдым намерением сейчас же позвать менеджера. Какого менеджера? Меню, барышня!.. Девица улыбается во все виниры (стоматологический кредитный договор, рассрочка на год), и выскальзывает в холл. Рунов оглядывается – все столики, за исключением трёх, свободны. Увядающие красотки с надменненьким любопытством поглядывают в плоские, что модельный живот, мониторы, припаркованные к экс-vip-зоне выцветающих декольте. Рунов зовёт официанта, однако вместо него подбегает лысый, в ленноновских таких очочках, manager с уточняющим, на кого он, собственно, пришёл. Ни на кого, вы о чём? Растерявшись и разозлившись одновременно, Рунов привычно хватается за скрипичный футляр. Я голоден, не морочьте мне голову, я могу сделать заказ? И вообще – что за спектакль! На кого! Если его не хотят обслуживать, он просто уйдёт – тут полно маленьких ресторанчиков. Полноте, какие ресторанчики? Вы посмотрите, сколько невест прямо под вас! Да, вы, верно, ошиблись дверью, заведение рядом, но, может быть, это судьба нашла вас на нашей печке и вы встретите Её? Ведь вы не женаты? У мужчин мы всегда спрашиваем паспорт – у вас с собой документы?.. Наш центр называется «Приближение», каждый месяц наши клиенты сочетаются бра… Рунов язвит что-то насчёт браков со скрепами и, усмехнувшись, внезапно расслабляется: что ж, сыграем… Оживившись, лысый начинает вдохновенно листать изображения разномастных, на любой вкус и фасон, див, однако очень скоро Рунов, приуныв, кладет ладонь на бойкую его мышь: «Спасибо, сыт».

Жизнь без любви есть, а без смерти – нет, он знает. Точнее, так он думает, будто знает. Степ бай степ – меленькие шажки, приближающие новоизвлечённого из матки детёныша к конечному пункту назначения белкового тела – суть так называемой эволюции или мутации (у кого как), и если позволить себе фантастическое допущение, будто анима всё-таки существует, то избавление каждого земного сидельца, заточенного в скорлупку собственного бытия в себе от памяти (Прокофьев, «Вещи в себе», переслушать — карандашом на полях блокнота), есть якобы проявление так называемой любви Абсолюта к прямоходящим. А по мне, Рунов шепчет беззвучно, лучше б знать, что было с анимой до рождения… Жизни без смерти – нет, а без любви – есть, так он думает до тех пор, пока не видит Её снова – такую же недосягаемую, как картину из его сна, такую же живую и тёплую, как жгучий запретный воздух (Её! Тайный! Запах!), который словил он нежданно в районе Сретенки. Наваждение, длившееся горячечную секунду, привело в изумление – поцелуй сквозь пространство, Её дурманящий поцелуй, Её чары, без разделительных музейных нитей! Бред?..

Он присел на скамейку – мозг отказывался верить в «слияние», однако запах был столь явствен, что Рунов усомнился, точно ли сам он в порядке – быть может, избегание «отношений» всё же сыграло с ним злую шутку – быть может, он сходит с ума?.. Жизни без любви нет, покачал головой Рунов, так и не крикнув пространству «ай эль ю бэ эль…». Какое странное словечко – любит.

Он столкнулся с Т. у стойки администратора, когда, оставив разочарованного менеджера ни с чем, покинул зал и оказался в холле. «Вы обманываете людей! Вся ваша работа строится на обмане! Наглость какая!» – чуть не сбив Рунова с ног, Она, хлопнув дверью, выбежала на улицу. Рунов быстро вышел следом: хм, обманулся не он один? Захотелось просто заговорить с Ней – да, чего уж там, коротать ещё один вечер в компании с собственным эго желания тоже не возникало – сколько их было, разговоров с самим собой?.. Т-с-с!

Когда-то он знакомился на «раз-и», но, возможно, несколько лет, проведенных в осознанном уединении, впрямь что-то в нём надломили (а может, наоборот, выправили: кто знает!) – он забыл, о чём говорят с женщинами, если это не женщины из оркестра, для которых он, седеющий мальчик-сорок-плюс, их контрапунктное выраженьице, – всамделишный «завидный жених»: так Рунов, чувствующий, что потерявшие последнюю надежду р о д и т ь оркестрантки видели в нём одно лишь заветненькое оплодотворяющее начало – «отца своего ребёнка», и лишь во-вторых – мужчину, всё больше и больше растворялся в скрипке. Продолжать род-урод, как выкрестил он ещё в юности чересчур шумное, прожорливое и в целом малоинтересное ему человечество, столь постылым образом не хотелось. Он мог бы позволить появиться на свет киндерёнышу от одной лишь Возлюбленной, да и то – не факт, ибо Возлюбленная стала бы прежде всего любимой женщиной, и лишь во-вторых – «матерью его ребёнка». Идеализации института «яжемать» Рунов никогда не понимал, отцовства – тем паче: родителей-фотографов, исколесивших всю страну, он, проживший с их подачи семь лет в интернате ЦМШ на Кисловке, ни в чём не винит. Эти люди, которые дышать не могли друг без друга и которым, кроме них самих, в сущности, никто никогда не был очень-то нужен (а ведь это и есть счастье, думал порой Рунов, подглядывая, как они держатся за руки, просто быть вдвоём), – итак, эти люди дали ему ровно столько тепла, сколько могли, да и как можно требовать больше?.. Чушь какая, «недолюбленные дети»! Сейчас они видятся несколько раз в год: католическое рождество, хэппибёстники – в остальном достаточно телефона: старики, по счастью, здоровы и даже заглядывают иной раз на концерты…

Да, разумеется, машинка должна работать бесперебойно, постоянный приплод является залогом стабильного функционирования Системы: Системы, основанной на его, Рунова, эксплуатации, и ему, Рунову подобным, человекоединицам. Однако та спираль, на которую перелетел он вместе со своей скрипкой, не вписывалась уже в систему координат воспроизведения себе подобных – инстинкты словно б вымарали из черновой его витальной «прописи», ну а чистовика под смычком никогда не оказывалось. Да и существует ли чистовик?.. Что проку от ещё одного маленького Рунова, который родится и тут же – стремительно – начнёт стареть, двигаясь к бесконечно удалённой точке, которая, как ни крути у виска, в лучшем случае окончится гигиеничной кремацией, в худшем – негигиеничным захоронением?.. Ему говорили: «Что-то с тобой не так. Ты не можешь, не должен так думать». Или: «Какой-то сбой программы». Или – ухохотаться: «Да ты не мужик, что ли?»

Забавно, когда Рунов, ещё в консерватории, был влюблён в Ж., уехавшую сразу после пятого курса по контракту в Германию, – и когда произошло то самое, вовсю эксплуатируемое ушлыми ТВ-сериальщиками, чэ-пэ (две белых полоски на тонкой бумаге), он уговаривал её «не делать этого», но тщетно: «Я никогда, слышишь, никогда за тебя не выйду!» Так маленького Рунова и не стало: одна из плановых операций – сколько uterus через такие проходят! Но ведь впрямь механизм дал сбой: так и расстались – Ж. улетела (как передавали крайне участливые друзья, уже через год строптивка окольцевалась: вдовый немецкий дирижёр оказался в нужное время в нужном месте), Рунов же поступил в аспирантуру и стал вечной «второй скрипкой».


Она же тем временем – вскоре Рунов узнает: Её имя Т. – нервно ищет что-то в сумке, из которой на продрогший, по цвету совсем как мокрая мышиная шерсть, асфальт падают поочерёдно ключи, записная книжка, томик Павича, пульверизатор, газовый баллончик, визитка с адресом отеля, билет и проч. Рунов наклоняется, Рунов протягивает Т. поочерёдно билет, баллончик, визитку, пульверизатор, ключи и проч. А дальше всё как в кино: их взгляды встречаются.

«Сделай так, чтоб привечала меня, чтоб не отводила очей…» – танцует на лобных долях его, не испросив разрешения, древняя молитва, и Т. вдруг привечает, и Т. вдруг впрямь очей ласковых не отводит: аккурат в очки руновские смотрит, за помощь благодарит, на предложение отужинать лёгонько, что пушиночка, соглашается – ну а венское кафе за углом, и в Невинград незнакомке только-то завтра!

Она «лучезарно» улыбалась. У неё были «невероятные» глаза. «Потрясающие» волосы. Все те словечки, недостойные пера так называемых настоящих писателей, крутились в тот момент в горячечной голове Рунова, да он, по счастью, литератором и не был – значит, ему можно, можно безнаказанно варьировать все эти «красивые», «манящие», «единственные», сколь анимке угодно – и к р и т и к а его не осудит: вовсе нет. Улыбка Т. – уточним, впрочем, для профессионально препарирующих буквы, – итак, улыбка Т. (не большой, но и не маленький, рот: не пухлые, но и не узкие, обнажённые – без краски – мягчайшие губы) едва оголяли блестящие зубы; глаза – пресловутые «бездны», оттеняемые смоляными ресницами – искрились, как искрится, отражая сиренево-синий закат, доступная лишь сессионно, чужестранная водная гладь; волосы – блестящего воронового крыла копна до середины спины – таили в себе искусы изощрённого гедонизма: обовьёт тебя такими красавица, спеленает, точно куклу – и пиши пропало, что делать будешь?

«Заведи себя, как куклу. Заведи на ОТЛ. Заведи на excellent» – пишет Рунов на крафтовой бумаге тонко отточенным карандашом: и кажется ему, будто едет он в поезде, а сквозь стекло вагонное крутят эту самую киноплёнку: красавица и чудовище, ни дать ни взять – божественная длань поворачивает ручку проектора, пейзаж за окном, нарисованный хрестоматийным чаем, размывается и меняет формат: на кадр, он же «вид из окна, достойный пера историка», накладывают едва заметные, еле видимые швы. Так живая жизнь Зазеркалья снова трещит по швам, и вот уж пьяненький Буратинка – олэй! – взывает к Сим-сим… Ткни пальцем в прошитую сию ленту – и всё: всё спадёт, контур волшебства испарится. За игривой картинкой на двери – замурованное пространство: Matrix has you, дастиш фантастиш! Возможно, Рунов сел не в тот поезд? Возможно, перед тем, как приподнять скрипичный футляр и занести на ступень ногу, он ещё обернётся? Аркан Дурака – не самое страшное место, в которое можно попасть! Самое страшное – ловушка Майи, сотканная из глаз, волос и губ Той, чьё имя не может быть названо – попади в неё, и почудится, будто бежишь ещё, будто стремишься, а на деле шага не сделал: оппаньки, amen.

Т. напомнила Рунову Л.: тогда, в прошлом ещё веке, он, н е с к л а д н ы й, как казалось ему, скрипичных дел мастер, был «чертовски влюблён» – ха-ха, любовь долготерпит, милосердствует, не превозносится, всему верит, всему надеется, всё переносит[5]: вот она, синтаксическая кровь! – а Л. возьми однажды да и не проснись (о диагнозе своём не сказала, до последнего тянула, сама не верила). «Жаль, что она умерла!» – переслушивал он потом горькую, девяносто третьего года, музычку Григоряна – на тысяча первый раз, впрочем, кассета, «зажевав» плёнку, остановила наконец то, что называется «муками обречённости», да и молодость взяла верх – к тому же, скрипка… что б он делал без инструмента! Как живут они все без звуков? Как могут они все т а к жить?.. О майн готт!..

А ведь это целое дело – отделить сознание от тела умершего, есть чёткая техника – Тимоти Лири, во всяком случае, вполне правдоподобно её описывает, ан что с того… Как отделялось сознание Л. от тела её – когда-то почти безупречного?.. Прости-прощай же.


Город меж тем технично выносит снег вперёд машинками – весна идёт, весне дорогу! Если б и т ь (ангел с битой, привет) – чтоб уж наверняка, – то по надкостнице голени, внутренней поверхности бедра, солнечному сплетению, глазам, шее, кадыку. Говорящее мясо, вот он кто. Когда речь о чувствах, даже величайшие герои могут сплоховать. Это цитата – или он сам? Рунов не помнит, Рунов забивает время чужими людьми-гвоздями, не даёт святыней своих псам, не бросает жемчуга пред свиньями, чтоб те не попрали его ногами своими и, обратившись, не растерзали его: как учили-с. И где это только вычитал он про однонуклеотидные полифорфизмы – изменённые участки генома, – благодаря которым лишь и отличаются меж собой люди?.. «SNP, анализ генома», теорема доказана: скука-piano, тоска собачья!

И вот теперь пред ним, чудаковатым чудовищем со скрипкой работы Вильома, – загадочная красавица из сна, отражённая тень Л., сама мадонна, сбежавшая с холста, мадонна, которая через сутки (он разглядел на выпавшем из сумочки билете дату и время) улетит на скоростном в сине-серую «колыбель революции»… И что ему, Рунову, делать тогда?..

Чем больше любви, тем выше плотность времени – но то в храмах, а они-то в простом кафе, и даже кольеретка, кажется, смеётся над ним, не утруждая себя языком Бунина и Набокова: «Don’t resident he past, don’t dream about future, consent ratey our mind on the present moment!» – забить, просто забить, а потом забыть, что забил: смайл приветствуется, всё-пишет-вошьвсё-пишет-гнида-всё-пишет-тётка-степанида, меж тем как расклёванную гастропристрастием Т. вишенку на пирожном явно тахикарди́т. Гранатовым соком римские медики лечили уставшее сердце — еле заметно усмехаясь, Рунов наливает в бокалы густую жидкость кровяного оттенка, вспомнив надпись на этикетке «настоящего азербайджанского», и совершенно не ожидает услышать от Т. вот это вот: «Аид дал Персефоне гранатовые зёрна как раз перед тем, как отпустить на землю к Деметре… Если помните, когда она их съела, то оказалась обречённой на возвращение в подземное царство… Вы потому меня гранатом и потчуете? Чтоб из московских подземелий не выпустить?..» – подмигнув, Т. рассмеялась, а Рунов, слегка смутившись, ответил, что нет, не помнит про Персефону, а её, значит, занимает мифология? Ок, но что, пусть расскажет, что она делает в Москве, где живёт и чем занимается? Почему её занесло в контору брачных аферистов – так же, как он, просто перепутала дверь, или «искала того, кого любит душа моя?», ему-действительно-интереснои-тэ-дэ-и-тэ-пэ, а она знай отвечает да отвечает, а потом добавляет как бы так невзначай, Рунов и не помнит, к чему вдруг: «Продолжение рода – чтоб Ненаглядный твой не заканчивался, не истончался… в этом, быть может, и есть смысл сумасшедшей жизнёнки – в его, Ненаглядного, бессмертии чрез плод его…» – и тут же, как ни в чём не бывало: «У меня отчуждённая компенсаторная идентичность. Вы не обращайте внимания. По-русски это значит делать всё самой и избегать привязанностей… О, взгляните, каков! – она вдруг придвигает к Рунову айфон, на котором высвечивается: – ‘Блондин-кобель, семь месяцев, двадцать пять сантиметров, активный, с другими собаками контактен, игрив’. Возьмёте?» Рунов открещивается от кобеля-блондина гастролями и смотрит: смотрит, как Т. откладывает, наконец, гаджет и принимается за еду. Её блестящие зубы превращают в крошево тельца нежных королевских креветок. Рунов подливает вина – набор действий, называемых жизнью, на расстоянии слышимости мечты: морщинки на его лбу живут автономно и напоминают линии, сходные с параболами, появляющимися на приспущенных у ребёнка колготках, когда тот решает быстро сменить траекторию движения, но вместо этого лишь падает на колени… Рунов откладывает вилку с ножом да крутит штамповку болезненно эндокринного ангелочка, а, перевернув ту, насвистывает: «Фигура декоративная а н г е л, десять сантиметров, полистоун. Удалять пыль сухой мягкой тканью. Made in China…». «Ангелы с плётками» – порочный роман Дианы Батай, улыбается Т., – не читали? Презабавная вещица с отголосками Жоржа!» Т. плотоядно улыбается и добавляет: «Я работаю в галерее. Картины и скульптуры, инсталляции и альбомы… ничего личного. Современное искусство, которое я не люблю и не полюблю, должно быть, уж никогда. Ничего из того, что чувствуете вы, берясь за инструмент… Однако, как писал старик Вольтер, именно работка спасает нас от трёх великих зол – скуки, порока и нужды», – Т. облизывает губы и смотрит на крошечный циферблат часиков, словно собираясь прощаться. «Мне не нравится Москва, но иногда приходится приезжать на аукционы – ну и по другим делам. Стараюсь обернуться одним днём – впрочем, далеко не всегда получается…» Речь Т. – мягкая, обволакивающая – пристёгивает Рунова к креслу: и не суть, о чём там Она говорит. Пусть, пусть говорит – он слушает.

На страницу:
2 из 8