bannerbannerbanner
Гомер, сын Мандельштама
Гомер, сын Мандельштама

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 2

Марк Берколайко

Гомер, сын Мандельштама

Макет, оформление – Валерий Калныньш


«Гомер, сын Мандельштама» – это второе издание опубликованного десять лет назад романа «Гомер», а его новое название позаимствовано с любезного разрешения Елены Зейферт из ее рецензии, появившейся тогда же в журнале «Знамя». Игорь (Гошка) Меркушев, в детстве прозванный Гомером, собирается в день своего шестидесятилетия уйти из жизни – только так он может загнать в ловушку совершившего тяжкое преступление и неотступно им преследуемого высокопоставленного чиновника. Рассказывая о себе, своих родителях, любимых женщинах, друзьях и недругах, Меркушев, некогда крупный ученый-медик, а потом вице-мэр города-миллионника, произносит фразу, которая могла бы стать не только эпиграфом к его повествованию, но и диагнозом для невыносимо болезненного слома эпох: «Мы не потерянное, мы притыренное поколение».


© Марк Берколайко, 2021

© «Время», 2021

* * *

От автора

Не верьте бардам, по лекалам своим обкорнавшим талант Бориса Корнилова, не верьте никому, кто спел: «Качка в море берет начало, а кончается на земле».

Поверьте ему самому: «Качка в море берет начало, а бесчинствует на земле»! Поверьте – он хлебнул сполна и работки, которая качает «лучше спирта и лучше войны», и пирушек «с боку на бок и с ног долой», а тридцати лет от роду был накормлен чекистским свинцом, качнувшись в последний раз.

Всего-то дважды стравил я за борт, когда отец взял меня на Нефт Дашлары, Нефтяные Камни, – первые в мире морские буровые в сорока двух километрах от Апшерона – а как после этого полегчало! Каким крепким мореходом себя почувствовал, просоленным до суховоблости! Попробовать отбить о край столешницы – неизвестно, на чем останется вмятина.

Но в качках земных…


Стойкость – это здорово, кто из нас не восхищался андерсеновским солдатиком, однако мало кому, даже и о двух ногах, присуща эта непреклонная вертикаль от подошв до острия штыка.

Устойчивость? Популярное в любимой моей математике красивое понятие, но что толку уметь восстанавливаться после «малых возмущений», если для судьбы – возиться с «малыми», что песчинки перебирать; если даже у тишайшего каллиграфа она с ухмылкой садиста-переростка отнимает самое выстраданное – новую шинель?

Слово-суть нашли моряки.

Остойчивость.

Остойчивость, способность судна из самого дикого крена вернуться в исконное состояние: прочный киль – строго внизу, клотик как вызов гневному небу – строго вверху.

Вечная качка, помилосердствуй! Остойчивость, спаси и сохрани!

Гомер, сын Мандельштама

Пролог

Областное начальство частенько вспоминало о нобелевских лауреатах, имевших счастье родиться в Недогонежской губернии, и в упоминаниях этих угадывалась решимость вывести на такие же высокие орбиты лучших из тех, кто пока еще сидит, распевая, на горшке или стоит, зареванный, в углу.

Но мэр Недогонежа не припадал к былому величию, он напирал на иное:

– Переработка мусора – следующий по прибыльности бизнес после наркотиков, проституции и казино! Городу необходим мусороперерабатывающий комплекс, и мы его построим!

И вот стало известно, что через двадцать четыре дня будет подписан полный комплект договоров с выигравшим тендер инвестором, а к генеральному подрядчику хлынет первый миллиард, бюджетная часть всего объема финансирования.

Но тут мэр, чутко прислушивающийся к советам астрологов и гадалок, заспешил в длительный отпуск; высшие силы – устами притронных волхвов – велели ему убраться куда-нибудь подальше. А в заветный день знаменательного года все необходимые документы подпишет традиционно «исполняющий обязанности» первый вице-мэр Игорь Осипович Меркушев, которому – так уж сложилось – почти накануне, в субботу, 28 июля, исполнится шестьдесят.

27-го же, в Москве, сезон должен завершиться долгожданным концертом самой яркой звезды мирового вокала, Елены Кретовой.

Впрочем, недогонежцы, гордящиеся ее славой, голосом и гонорарами, слегка обижены: певица наотрез отказалась навестить родной город.

Глава первая

Редко когда любящие друг друга сущности встречались с таким чувством взаимного раздражения, как мы с Валерием Валерьевичем – осенне-зимними утрами у дверей класса, пахнущего щедро хлорированной уборкой.

Отрабатывая нищенскую свою зарплату, уборщица размашисто проходилась по доске половой тряпкой, и мы долго потом стирали белесые разводы с поверхности, взывавшей к написанию незыблемого и вечного – того, в чем сомнений быть не может. Например: «Коммунизм – это советская власть плюс электрификация всей страны». Или: F=γmM/R².

Нас, еще не проснувшихся, раздражало сияющее готовностью к труду лицо Валерия Валерьевича, очень подходящее лицо для директора лучшей школы и лучшего в городе учителя математики и физики, обреченного на кличку Приам. Горжусь, что этот глас судьбы первым услышал я, но, впрочем, все было очевидно: его странную увлеченность «Илиадой» и его манеру называть точки А1, В1, С1 не «А-один», «В-один», «C-один», но исключительно «А-прим», «В-прим», «C-прим» – оставалось соединить.

Раз уж он – Приам, то старший его пасынок, богатырского сложения одноклассник и мой закадычный друг Виктор, стал Гектором. Младший же, смазливый Александр, – Парисом.

Знать Гомера наизусть в наше время нелепо, но так уж получилось, гены так сплелись – есть у меня три мутантных отклонения: недюжинная память, пониженная болевая чувствительность и редкий, почти всегда одинаковый пульс – 47 ударов в минуту. Стало быть, предназначено мне жить долго, все помнить, но боли не чувствовать. Странное сочетание, неисполнимый замысел…

Была еще одна особенность, приобретенная: научился выдерживать гипнотизирующий взгляд Приама. Как-то, в классе пятом, впопыхах назвал достопочтенного наставника Варелием Варельевичем – и минуты две он был недвижен и зловещ, как собственный портрет, освещенный шаровой молнией, но я выдержал, хотя взгляд призывал меня искупить вину смертью (желательно, героической) на ахейских копьях и мечах, за стенами школы, этой нашей неприступной Трои.


Однажды, лет тридцать с лишним назад, попали мы с Гектором в незнакомую компанию интеллектуалов, декламировавших Мандельштама. После каждой декламации следовала благоговейная цезура, затем – благоговейный же комментарий. Пришел черед обязательного: «Бессонница. Гомер. Тугие паруса…».

– Как он любил эту недосказанность! – вздохнул самый восторженный. – «Я список кораблей прочел до середины…» Непонятно и прекрасно!

– Ничего непонятного! – возразил я. – Не более чем признание честного человека. Всего в «Илиаде» двадцать четыре песни, каждая как-нибудь называется. Например, вторая: «Сон. Беотия, или Перечень кораблей». Поэт не смог осилить ее дальше середины – и не мудрено, этакую-то галиматью!

Цезура затянулась.

– Вы, собственно, кто по специальности?

– Патологоанатом.

– Это чувствуется! Так препарировать поэзию!

– Любителей поэзии я, поверьте, препарирую еще лучше!..

– Гомер! – посетовал Гектор, когда, пробившись через когорту чрезмерно возмущенных, мы оказались на улице. – Какого хрена ты задирался? Двух долбаков, венеролога и трупореза, допустили посидеть, помолчать, приобщиться к мировой культуре… А ты?! Нет приклеиться к шатенке, которая слева, так полез в бутылку со своим пульсом сорок семь и весом «пера»!

Не мог не задираться! Они читали Мандельштама, как пошлые ахеяне, – не для того, чтобы наполнить мир хорошими стихами, а чтобы шатенка дала. Не мог, потому что неприязнь к ахейцам Приам передал именно мне.

«Тр-р-роянцы, запевай!» – командовал он на вылазках, у жарких костров, и мы запевали: «Когда внезапно возникает еще неясный голос труб…»

«Пр-р-роменаду пр-р-редаетесь, ахеяне?!» – каркал он, застукав нас праздношатающимися по проспекту, и это уничижительное «ахеяне» клеймило несмываемо, оно навсегда отлучало от всего талантливого, вышвыривало в сумеречный мир посредственностей.

Приам любил нас как своих посланцев в 1980-е, в начало коммунистической эры, которая непременно взрастет из такого зримого научного первенства замечательной страны. Потому и отвращался от нашего раздолбайства, царапавшего его в дни фронтальных опросов и контрольных работ; от обреченности, с которой осенне-зимними, угрюмыми утрами мы тянулись в класс, пахнущий щедро хлорированной уборкой.

А вот папа римский, узнав о решимости построить через восемнадцать лет коммунизм, вздохнул: «Фатальная ошибка! Нельзя указывать точную дату Второго пришествия».


Он преподавал математику и физику, а жена его, Галина Леонидовна, была словесницей. Однако семья их сложилась не как школьная: бездетный строевик лишился долго болевшей жены, а муж Г. Л., в непривычно сильный мороз поехал на охоту привычно пьяным, заблудился и оледенел. Прошло отпущенное на траур время, и добровольные свахи подсуетились, справедливо рассудив, что связывать судьбы внутри Богом забытого военного городка надо быстро и напористо.

И вдруг оказалось, что брак умницы-майора и уютной училки был и вправду задуман на небесах, что небесный ЗАГС не зря отозвал наверх Приамову жену и забулдыжного отца Гектора и Париса. Пацаны всегда воспринимали Приама как кровного и родного, а уж на Г. Л. он надышаться не мог, оттого и рухнула его военная карьера – об этом, правда, я узнал гораздо позже, когда ухаживал за ними, умирающими от лейкемии.

– То-то и оно, Гошенька, – рассказывала она тихо, чтоб не разбудить задремавшего в соседней комнате мужа, – это ведь из-за меня, дуры, Валеру в запас отправили.


Перед самым Днем Советской Армии в части околачивался проверяющий из Москвы, «паркетный» полковник, из-за нелетной погоды опаздывающий на пьянку в Минобороны, а потому заявившийся на местный хлебосольный банкет.

– Сидел, конечно, во главе стола, рядом с командиром, – частила она, – пил-жрал за троих и на женщин так поглядывал… будто дворовую девку выбирал, постель ему на ночь расстелить!

Те полковые дамы, что обычно доступны не только взору, были как на подбор в прекрасной форме, могли в любой ответственный момент вывалить обильный бюст и сказать подобно героине феллиниевского «Амаркорда»: «Угощайтесь!» Но то ли товарища полковника сбило с толку разнообразие возможного угощения, то ли, наоборот, оно показалось ему однообразным, поскольку такие амаркордовские и в Москве надоели – пригласил он на медленный фокстрот Г. Л., нашептал кучу сальностей, а на последних па молодецки потрепал за задницу.

– Было б что трепать! – сердилась самокритичная словесница. – И я, взрослая баба, завелась, как тургеневская девица!

Как все же – от поколения к поколению – меняется восприятие одного и того же набора слов! Для Г. Л. решающим было противопоставление «взрослая баба» – «тургеневская девица»; для меня – слово «завелась»… а дальше, как водится, пыхтенье и стоны в укромном уголке… Но ничего подобного: дала пощечину, крепкую, на добрую память. Это углядел Приам. Подойдя к полковнику, загипнотизировал его остановившимся взглядом и принялся размеренно отвешивать оплеухи, от которых «проверяющая» голова перекладывалась туда и обратно с амплитудой хорошего маятника. А еще и вопрошал: «Будем стр-р-еляться или встанете на колени?!»

– Так ведь встал же, Гошенька! Встал, подлец, перед моим сумасшедшим Валерой!

Скандал замяли, Приама уволили якобы по болезни, но с лестной характеристикой. Семья переехала в Недогонеж, супруги учительствовали в рядовой школе нашего района, потом В. В. стал директором – и потащил ее в гору по всем учебным, олимпиадным и спортивным показателям.

Глава вторая

От парт, попавших под горячую руку уборщицы, несло хлоркой. Мы вдыхали ее часами, чувствуя, как начинает гореть то место, которое тетенька-отоларинголог, заслонявшая лицо круглым зеркальцем с дырочкой в геометрически выверенном центре, называла «носоглоточкой» («А носоглоточка-то опять воспалена!»). Ее туго натянутый на плечах и груди халат был всегда так бел, словно его отстирывали верткие «зайчики» от ослепляющего зеркальца. Эта белизна, эти охи по поводу носоглоточки сулили освобождение от физкультуры – а когда болезных набиралось по полкласса, громадина-физрук, экс-чемпион Европы, которого весь Недогонеж звал просто Борец, с отчетливо заглавным «Б», неспешно отбывал в кабинетик при спортзале; мы же рассаживались на матах и замирали.

Приам клал на «козла» книгу, упирался в его края пудовыми кулаками и, умудряясь каркать нараспев, читал «Илиаду». Торс его каменел, кулаки, белея, все глубже вдавливались в черную обивку, но правая нога непроизвольно дергалась, подчеркивая звучность ударных слогов. Этот тремор, контрастирующий с растопыренной устойчивостью «снаряда», словно предвещал конвульсии обреченной Трои, и мало кто из нас не представлял себя на крепостной стене с луком, но лучше – с пулеметом, выкашивающим ряды грабителей-ахеян.


А Борец наслаждался чаем и думал: как не повезло школе с директором. Себе самому плохую жизнь уже накаркал: служил, где атомные бомбы взрывают, в жены досталась баба с двумя пацанами, а болт, небось, висит – от радиации. Вот оттого и бесится, всех заколебал своей дисциплиной. Когда пронюхал, что городские пацаны, тренирующиеся в школьной борцовской секции, втихую платят по пятерке в месяц, смотрел в глаза, не моргая, и всаживал кулачищи в некогда стальной, а теперь оплывающий живот. Борец кривился, вспоминая, как ойкал от боли и бормотал: «Валерьич, больше сукой не буду, теперь половина – тебе», а майоришка не моргал и всаживал, всаживал… неделю потом чихать было больно, а в матах всегда так много пыли и так всегда хочется чихать. И вздыхал, и чай, подхваченный вздохом, устремлялся в золотозубый рот теплой, ластящейся волной.


Однажды, когда Приам додекламировал бесконечный список кораблей, я спросил:

– Валерий Валерьевич, почему Гомер так однообразен? Эскадры, на которых к Трое приплыли греческие царьки, состоят в основном из тридцати или сорока кораблей. И все они либо «красивые строем», либо «примчалися черных»…

– Чер-р-ных, – прокаркал Приам, – потому что на них приплыли делать чер-р-ное дело. И запомни: тот, кто препар-р-ирует шедевр-р-ы – не исследователь, а р-расчленитель. Впрочем, – неожиданно развеселившись, он даже перестал раскатывать «р» (веселое карканье, видимо, невозможно), – ты ведь ГОшка МЕРкушев. Получается почти «Гомер», так напиши лучше классика!


Кажется, я все же взбудоражен известием о приезде Ленки. Подумать только, всего-то через двадцать три дня легендарная дива – триумфы в Ла Скала, Венской опере, Метрополитен-опера и несть числа, где еще, – ступит на родную землю, откуда упорхнула двенадцать лет назад.

Впервые за столько лет позвонила и сказала… скорее, промолвила (любимое слово Жюля Верна, у него все «молвят» – и ученый Паганель, и бандит Айртон): «Я приеду на твой юбилей, Гомер. Никто об этом знать не должен». И дала отбой…

Вспомнила про мой юбилей, а что в этот же день – двенадцатая годовщина похорон Гектора, наверняка забыла.


Мои «юбилейные торжества» запомнят надолго. И подписание документов – тоже. И миллиард, который я якобы собираюсь запулить генподрядчику, и мусороперерабатывающий комплекс.

…Там параллельно конвейеру, в метре над ним, должны курсировать магниты, выискивая в грудах мусора металлы – то немногое, что способно держать нагрузки, чья родословная идет от твердых руд.

Я тоже хотел взлететь над бесконечным конвейером, на который из родильных домов ежегодно вываливались порции населения – и для меня магнитами были Приам, Троя и фильм «Девять дней одного года». Смотрел его три раза, испытывая подлую, но неподдельную радость оттого, что нутряная гениальность Баталова и рафинированная – Смоктуновского (приправленные пикантной женственностью Лавровой) с управляемой термоядерной реакцией, термоядом, не справились. А моя, подкрепленная ровным, редким пульсом Бонапарта и стойкостью Муция Сцеволы, справится!

На любовные шараханья решил не отвлекаться, хотя… пикантная женственность… кто ж от нее откажется?

Смастерить управляемое солнце, чтобы помчались по проводам сотни гигаватт почти даром достающейся энергии, чтобы ревущая сила толкала звездолеты сколь угодно далеко, – да, это триумф, ради которого стоит жить! А гоняться за титулами и званиями – бестолковая забава ахейцев; почести – приманка для примитивных мозгов Агамемнона, Ахилла или Аякса. Свершение – вот единственно стоящая награда, превращаться же в имя нарицательное – удел таких, как Эйнштейн.

Надо сказать, Эйнштейну в моих мечтах особенно не везло, ибо, забежав в девятом классе довольно далеко в университетскую программу физики, я разобрался в знаменитом тензоре гравитации и почему-то преисполнился скепсиса…

К слову, до сих пор не люблю лохматых, кудлатых и бородатых. Как неприлично шумлив Ландау рядом с ненаигранно сосредоточенным Капицей, как примитивен Хемингуэй в сравнении с гладко выбритым Сэлинджером!

Гектор, в знак почитания рано облысевшего Приама, почти зеркалил череп, зато Парис – о! эти его локоны до плеч! Не Владимир Ленский, окрыленный вольнолюбивыми мечтами, а буколический прелестник с небесно-голубыми глазами. Но не холодными (упаси Бог!), а переливчатыми, будто бы мерцающими сквозь непролившиеся слезы. В общем, дружная греза трех недружных богинь.

Глава третья

Сегодня утром все шло по-субботнему, чуть расслабленно, пока вдруг не явилась Инна Сергеевна, элегантная дама немного за тридцать, заместитель начальника финансово-экономического управления…

С областной администрацией с тех самых пор, когда нынешний мэр непредсказуемо победил на выборах, мы дружим по принципу «Para bellum»[1] – вот и просочилась в наше здание группка «детей их друзей» и «друзей их детей». Теперь каждое слово, произнесенное у нас, гуляет многократным эхом – у них

Дама пришла, чтобы доложить о подготовке кредитного договора на тот самый миллиард.

– Кредит нам дают, – пустила она пробный шар, – на крайне невыгодных условиях.

– Увы! – вздохнул я. – Но нужно учитывать, что строительство в Недогонеже мусороперерабатывающего комплекса, да еще крупнейшего в Европе, имеет важное политическое значение.

– У меня такое впечатление, – улыбнулась Инна Сергеевна, – что о политическом значении этого строительства говорится только потому, что экономическая логика хромает на обе ноги.

– И много ли подобных впечатлений, – улыбнулся я, мысленно поздравив ее с четкостью мышления, – вы накопили за полгода работы у нас?

– Гораздо меньше, чем ожидала.

– Неужели даже меньше, чем ожидал Александр Константинович? Если не ошибаюсь, именно он вас сюда ввинтил?

– Вы имеете в виду – рекомендовал? Дело в том, что моя мать, она умерла три года назад, была кузиной жены Александра Константиновича…

– И вы, племянница первой леди, стали номером два в гареме первого лорда?

Вскочила.

– Кто вам дал право?!

– Сам взял. Равно, как и вы, в нарушение всех правил, взялись излагать не аргументы, а впечатления. Будете визировать проект договора?

– Нет.

– Тогда ступайте вон.

У дверей обернулась.

– Вам доставляет удовольствие так общаться?

– А вам доставляет удовольствие трахаться с губернатором?

– Безусловно. Он каждый вечер дает жене снотворное, и ровно в три ночи мы безумствуем на третьей слева скамейке в Бунинском сквере. «Темные аллеи» сгорают от стыда.

Вышла слишком быстро. Не успел, к сожалению, ничего сказать вслед.


Уже было собрался уходить, суббота как-никак, но тут элегантная дама, взволнованно «дыша духами и туманами», появилась опять.

…Два года я настраивал этот орган муниципального управления, так что теперь он отлично темперирован: исполнители податливы, как клавиши, документооборот стремителен и дозирован, как воздух в органных трубах, – и звучит величественная фуга всепобеждающего «Оп-па!». И только эта «клавиша» – западает.

– Что вам еще?!

– На листе согласования я записала «особое мнение».

– Какое вероломство!

– И оставила у руководителя аппарата заявление об уходе!

– А это смерти подобно! Ваш преемник не сможет «стучать» в таком же романтическом стиле.

– Что?!

– Разве не так? После объятий на третьей слева… шептать в еще пылающее страстью ухо подробности о моих коварных замыслах…

Она смотрела на меня, как Германн – на астральное тело невинно убиенной им графини. А ведь я не хотел знать три заветные карты. Я хотел сказать три заветных слова: «Вы мне нравитесь».


Почему же именно сегодня было так грустно наблюдать за Васильком, нашим мэром киношно-казацкого облика? В моем присутствии он стремится выглядеть особенно суверенным, но, как президент недавно провозглашенного островного государства, пожимая руки мировым лидерам в зале Генассамблеи ООН, заметно боится плантаторского окрика: «Опять все перепутал, болван!» – так и наш казак пыжится, но нервничает.

– Игорь Осипович, будь осторожен! Депутаты облдумы сразу после подписания документов отправят запрос в контрольно-счетную палату, а наши, городские, устроят слушания. Некоторые журналюги уже строчат статеечки, будто комплекс будет строиться на кабальных для города условиях. Смотри, как бы все не сорвалось!

Много шума, и местами грозно. Но это не война и даже не грохочущие армейские учения; скорее – полковые забавы, когда один батальон марширует на север, другой – на юг, но сойдутся они на западе и будут дружно уминать кашу у походной кухни.

А мне нужна война…

Казак недолго сидел, развалившись:

– Не нравишься ты мне сегодня, Меркушев! Чувствую, задумал меня кинуть.

Два года я его удерживал, разрешал тырить лишь иногда и помаленьку: ну дом достроить, где сейчас сидим; ну поддержать штаны на колоннообразных ногах и поджарой заднице. Убеждал, что сумеем взять один раз, но много, – вот и покатился, пока еще нехотя, тяжелый шар скандала. И сшибет он много кеглей – глядишь, и свершится некое подобие управляемой термоядерной реакции, и создам ее именно я, как предсказал когда-то наш замечательный Приам.

– Что-то ты от меня скрываешь?! Почему никто никогда не понимает твои замыслы? Ты что, реально – самый умный?

«Да улепетывай же ты поскорее на Сицилию, куда тебя дружно послали звезды, карты Таро и кофейная гуща! – подумал я. – Вернее, Вера послала – от их имени и по моему поручению».

За последние годы я создал ей репутацию не ошибающейся провидицы и цыганки-гадалки в четвертом поколении. Лет же двадцать назад она была секретарем у очень большой начальницы из областного комитета профсоюзов. Шефиня долго шпыняла ее за малейшие промахи в делопроизводстве, грозя выкинуть на улицу с «волчьим билетом», а однажды повалила на свой государственных масштабов стол, задрала юбку и приникла к промежности с жадностью изголодавшейся майской пчелы. Что ж, «в школе коммунизма» всякое случалось, но Вера была невестой Василька – и вздумала пожаловаться ему на нападение. Жених, казак, слепленный природой для геройства, не бросился утешать любимую и рубить насильницу; он лишь спросил:

– А ты кончила?

Потом обставил их расставание так хитроумно, что бывшая невеста по сей день не понимает, случилось ли оно из-за того, что не сумела отбиться или, наоборот, не успела испытать оргазм. А профсоюзница, обретя счастье и оценив такт красавца-казака, протолкнула его в высшие классы все той же «школы», где пребывали прохиндеи пожиже, нежели в партии, ГБ или комсомоле, но уж никак не бескорыстнее…

– Василек! – Я стал задушевным. – Это у тебя медвежья болезнь перед отлетом. Ведь все промежуточные фирмы зарегистрированы на Веру, все проводки пойдут за ее подписью. Тебя она ни за какие коврижки не кинет, а вот мои проценты вполне может замылить. Но я, как видишь, спокоен, что же ты дергаешься? Перестал доверять Вере?

– Нет! – воскликнул он с пафосом, с каким восклицают об идеалах юности. – Ей я верю, как себе!

Как себе?! Ты сказал: как себе?! Где ж ты этого себя, которому можно верить, отыскал?

И я посмотрел на него взглядом влюбленного в свою профессию патологоанатома – так мы смотрим на труп, попавший к нам с неясным диагнозом и приготовленный к «вскрытию по Шору».

Сначала хмельной санитар делает затылочный надрез и наворачивает скальп на лицо (вот, наверное, откуда взялась устрашающая маскировка спецназа). Потом этот орудователь отпиливает костной пилой крышку черепа – та единственная передряга, когда по-настоящему «сносит крышу», – а я извлекаю мозг.

(Мозг Маяковского лапали гэпэушники, «люди в сапогах»; но вот наглядная примета смягчения нравов – в нынешних секционных на всех орудователях высокие бахилы, утонченный аналог хромовых голенищ.)

На страницу:
1 из 2