bannerbannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
15 из 73

– Даже когда твои рассказы начали продаваться, ты хотел остановиться. Мне постоянно приходилось тебя подталкивать. После того как я покинул Орегон и вернулся сюда, предоставив тебя самому себе, ты предлагал рассказы только полгода. А потом опять забрался в кроличью нору.

Доминик не спорил – художник говорил правду. Уехав из Орегона и вернувшись домой в Лагуну, Паркер продолжал подбадривать Доминика – писал, звонил, – но этого оказалось недостаточно. Доминик убедил себя, что его труды все-таки недостойны публикации, хотя некоторые издатели заинтересовались ими. Он перестал посылать рассказы в журналы и быстро соорудил себе новую раковину вместо той, которую помог сломать Паркер. Но желание писать рассказы никуда не делось, и он вернулся к прежней привычке – прятать их глубоко в ящик стола, без малейшего намерения продавать. Паркер все уговаривал приятеля написать роман, но Доминик считал, что его талант слишком скромен, что ему не хватит самодисциплины для такого большого и сложного проекта. Мягко говоря, он снова спрятал голову в песок, стал тихо говорить, тихо ходить и пытался вести жизнь невидимки.

– Но прошлым летом все вдруг изменилось, – сказал Паркер. – Ты вдруг отказываешься от преподавания. Делаешь решительный шаг и становишься писателем. Чуть ли не за один день ты расстался со своей бухгалтерской осторожностью и стал авантюристом, богемным типом. Почему? Ты так и не объяснил этого внятно. Почему?

Доминик нахмурился. Несколько секунд он размышлял над вопросом, удивляясь тому, что раньше не придавал этому особого значения.

– Не знаю почему. Правда не знаю.

В университете Портленда у него заканчивался семилетний испытательный срок, но он понимал, что постоянной профессорской должности ему не предложат, и запаниковал перед перспективой потерять надежную якорную стоянку и оказаться в открытом море. В своем желании быть как можно незаметнее он почти исчез из поля зрения тех, кто заправлял всем в кампусе. Комиссия по назначению на штатные должности стала сомневаться: в достаточной ли мере он прижился в университете, можно ли дать ему пожизненную работу? Доминик хорошо понимал: если комиссия откажет ему, найти работу в другом университете будет трудно – там захотят узнать, почему он получил отказ в Портленде. В нехарактерном для себя порыве, надеясь выскользнуть из-под университетского топора, прежде чем тот опустится, он решил заняться саморекламой и подал заявления в учебные заведения нескольких западных штатов, делая упор на публикации своих рассказов, – больше делать упор было не на что. В колледже Маунтин-Вью, штат Юта, где учились всего четыре тысячи студентов, названия этих журналов произвели такое впечатление, что они оплатили Доминику перелет из Портленда на собеседование. Пришлось приложить немало усилий, чтобы стать более общительным, чем когда-либо прежде. Ему предложили контракт на преподавание английского языка и литературного мастерства с гарантированной штатной должностью по окончании испытательного срока. Он принял предложение если не с громадным удовольствием, то по меньшей мере с громадным облегчением.

Теперь, сидя на террасе «Лас-Брисас» – калифорнийское солнце в этот момент выглянуло из-за полосы прекрасных белых облаков, – он отхлебнул пива, вздохнул и сказал:

– В тот год я покинул Портленд в конце июня. У меня был взятый напрокат небольшой автоприцеп, я загрузил туда в основном книги и одежду. Из Портленда я уезжал в хорошем настроении, не было чувства, что я потерпел там неудачу. Ничего подобного. Появилось ощущение… будто я начинаю с чистого листа. Я с нетерпением ждал начала новой жизни в Маунтин-Вью. По-моему, день отъезда из Портленда стал самым счастливым в моей жизни.

Паркер Фейн понимающе кивнул:

– Конечно ты был счастлив! Ты получил профессорскую должность в захолустном заведении, и от тебя не требовали ничего особенного, а твой интровертный характер все объясняли бы тем, что ты творческая личность.

– Идеальная кроличья нора, правда?

– Именно. Так почему же ты не сделался преподавателем в Маунтин-Вью?

– Я тебе говорил… В последнюю минуту, когда я приехал туда, во вторую неделю июля, я понял, что это невыносимо – жить той жизнью, которой я жил раньше. Я устал быть мышью, кроликом.

– В этом-то и дело: тебе надоела неприметная жизнь. Почему?

– Она меня не удовлетворяла.

– Но почему так сразу?

– Не знаю.

– Какие-то мысли у тебя ведь были. Неужели ты не думал об этом?

– Удивительно, но нет, – сказал Доминик. Он долго смотрел на море, где вдоль берега величественно двигались яхты, с десяток малых и одна большая. – Я только сейчас понял, что поразительно мало думал об этом. Странно. Обычно я слишком часто предаюсь самоанализу, аж самому противно становится, но в тот раз даже не попытался глубоко заглянуть в себя.

– Ага! – воскликнул Паркер. – Я знал, что я на правильном пути! Изменения, которые случились с тобой тогда, как-то связаны с твоими сегодняшними проблемами. Продолжай. В Маунтин-Вью ты сказал, что больше не хочешь работать у них?

– Они этому не обрадовались.

– И ты снял маленькую квартиру в городе.

– Одна комната, кухня и ванная. Тесно. Но прекрасный вид на горы.

– И решил жить на свои сбережения и писать роман?

– На моем счете было совсем немного, но я всегда вел скромный образ жизни.

– Импульсивное поведение. Риск. Ни капли на тебя не похоже, – сказал Паркер. – Почему же ты пошел на это? Что тебя изменило?

– Я думаю, это долго копилось во мне. Когда я добрался до Маунтин-Вью, неудовлетворенность стала так велика, что мне пришлось измениться.

Паркер откинулся на спинку стула:

– Не складывается, мой друг. Должно быть что-то еще. Ты сам признался, что был счастлив, как поросенок, покидая Портленд со своим прицепом. У тебя была работа, дававшая деньги на жизнь, и гарантированное профессорство в месте, где от тебя не требовали бы многого. Оставалось только обосноваться в Маунтин-Вью и исчезнуть. Но когда ты приехал туда, тебе уже не терпелось сбросить с себя этот хомут, переехать в мансарду и рискнуть ради своего искусства – а ведь тебя мог ожидать провал. Что же случилось с тобой за время долгого пути в Юту? Видно, что-то дало тебе пинок под задницу, да такой сильный, что он вышиб все твое благодушие.

– Нет. По дороге ничего не случилось.

– Если не считать того, что случилось в твоей голове.

Доминик пожал плечами:

– Насколько помню, я просто расслаблялся, наслаждался поездкой, не спешил, разглядывал пейзажи…

– Амиго! – прокричал Паркер, испугав проходившего мимо официанта. – Una[11] «маргарита»! И еще одну cerveza[12] для моего друга.

– Нет-нет, – сказал Доминик. – Я…

– Ты еще с этим не закончил, – возразил Паркер. – Знаю-знаю. Но ты его допьешь, потом выпьешь еще, постепенно расслабишься, и мы дойдем до корней твоего сомнамбулизма. Уверен, это связано с изменениями, которые случились тем летом. Знаешь, почему я так уверен? Я тебе скажу. Нельзя пережить два кризиса личности за два года по совершенно разным причинам. Значит, они связаны друг с другом.

Доминик поморщился:

– Я бы не стал называть это кризисом личности.

– Не стал бы? – Паркер подался вперед, опустил косматую голову и, вкладывая в произносимые им слова всю силу своей личности, спросил: – Ты бы и вправду не назвал это кризисом личности, мой друг?

Доминик вздохнул:

– Ну… да… Пожалуй, назвал бы. Кризис.



Из «Лас-Брисас» они уехали ближе к вечеру, но ответов так и не нашли. Когда Доминик ложился спать, его переполнял страх и он спрашивал себя, где окажется утром.

А утром он вырвался из сна с пронзительными криками: он обнаружил, что находится в полной темноте, клаустрофобном мраке. Что-то держало его – холодное и липкое, странное и живое. Он ударил по нему вслепую, принялся молотить руками и царапаться, крутился, лягался, наконец высвободился, в панике пополз на четвереньках, сквозь настырную темноту, столкнулся со стеной. В черной комнате звучали оглушительные удары и крики – пугающая какофония, причину которой он не знал. Он пополз вдоль стены, уперся в перпендикулярную стену, сел спиной к углу, лицом к черной комнате, уверенный, что липкое существо прыгнет на него из мрака.

Что это было здесь, рядом с ним?

Шум стал громче: крики, удары, грохот, треск ломающегося дерева, новые крики, новый грохот.

Все еще сонный, плохо соображающий из-за паники и избытка адреналина в крови, Доминик пребывал в убеждении, что существо, от которого он прятался, наконец нашло его. Доминик пытался его обмануть – спал в гараже, за котлом. Но этой ночью оно не поддалось на обман и вознамерилось добраться до него, больше он не мог прятаться, наступил конец. Из темноты кто-то прокричал – или что-то прокричало – его имя: «Дом!» Стало понятно, что его окликают уже минуты две, а то и дольше.

– Доминик, ответь мне!

Снова неожиданный грохот. Хрупкий треск ломающегося дерева.

Доминик, скорчившийся в углу, наконец проснулся полностью. Липкое существо было его фантазией. Плодом сна. Он узнал голос – тот принадлежал Паркеру Фейну. Остатки истерического кошмара стали отступать, и тут новый треск, самый громкий из всех, породил цепную реакцию разрушения – треск-скольжение-скрежет-падение-обрушение-грохот-стук-дребезжание, и в итоге дверь распахнулась, и темноту прорезал свет.

Доминик прищурился на ярком свету, лившемся из холла, и увидел силуэт Паркера, похожего на громадного тролля, на фоне открытой двери спальни. Дверь с вечера была заперта – Паркер ударял в нее плечом, пока не выломал замок.

– Доминик, дружище, ты живой?

Ко всему прочему дверь была забаррикадирована, что еще больше усложняло проникновение в спальню. Доминик увидел, что во сне передвинул к двери туалетный столик, поставил на него две прикроватные тумбочки и подпер все это креслом. Теперь они беспорядочной грудой лежали на полу.

Паркер вошел в комнату:

– Доминик, дружище, что с тобой? Ты так орал – я слышал тебя с подъездной дорожки.

– Сон.

– Наверное, что-то из ряда вон.

– Не помню, что это было, – сказал Доминик, по-прежнему сидя в углу: он чувствовал себя слишком измотанным и слабым, чтобы вставать. – Ты мой ангел-спаситель, Паркер. Но… какого черта ты здесь делаешь?

Паркер моргнул:

– Ты что, не знаешь? Ты мне звонил. Не далее как десять минут назад. Кричал, звал на помощь. Говорил, что они здесь и не выпустят тебя живым. Потом бросил трубку.

Чувство унижения, словно мучительный ожог, накатило на Доминика.

– Значит, ты звонил во сне, – сказал художник. – Я так и подумал. Голос был… какой-то не твой. Может, следовало вызвать полицию, но я решил, что у тебя опять сомнамбулизм. Знал, что ты не захочешь предстать в таком виде перед незнакомыми людьми, перед командой копов.

– Я собой не владею, Паркер. Что-то… что-то во мне сломалось.

– Хватит этого бреда. Не желаю его больше слушать.

Доминик чувствовал себя как беспомощный ребенок. Боялся, что сейчас расплачется. Он прикусил язык, прогнал слезы, откашлялся и спросил:

– Который час?

– Начало пятого. Почти ночь еще.

Паркер посмотрел в сторону окна и нахмурился.

Следом за ним туда посмотрел и Доминик: шторы были плотно задернуты, высокий комод, передвинутый к окну, надежно загораживал его. Да, ночью он не сидел без дела.

– Черт возьми, – сказал Паркер. Подойдя к кровати, он остановился, и на его широком лице отразилось потрясение. – Нехорошее это дело, друг мой. Очень нехорошее.

Доминик, опираясь на стену, кое-как поднялся на ноги и увидел, что имеет в виду Паркер, – а когда увидел, пожалел, что поднялся. На кровати скопился целый арсенал: автоматический пистолет двадцать второго калибра, обычно лежавший в тумбочке, кухонный нож, два мясных ножа, тесак, молоток. И топорик, который Доминик использовал для откалывания щепок на растопку, – в последний раз он видел его, когда был в гараже.

– Ты к чему готовился, к советскому вторжению? Что тебя так пугает?

– Не знаю. Что-то в моих кошмарах.

– И что тебе снится?

– Не знаю.

– Ничего не помнишь?

– Нет.

Его снова пробрала дрожь.

Паркер подошел к нему и положил руку на плечо:

– Давай прими душ, оденься. Я сочиню что-нибудь на завтрак. Идет? А потом… пожалуй, съезжу к твоему доктору, как только он начнет принимать. Думаю, тебе нужно еще одно обследование.

Доминик кивнул.

Это было 2 декабря.

Глава 2

2 декабря – 16 декабря

1

Бостон, Массачусетс

Виола Флетчер, 58-летняя учительница начальной школы, мать двух дочерей, жена любящего мужа, женщина с заразительным смехом, теперь лежала безмолвно и неподвижно на операционном столе, под наркозом, и ее жизнь была в руках доктора Джинджер Вайс.

Вся жизнь Джинджер была воронкой с жерлом, нацеленным на эти мгновения: в первый раз она стала главным хирургом на серьезной и сложной операции. Путь к этим мгновениям пролегал через годы, полные напряженного труда, надежд и мечтаний. Она испытывала гордость и в то же время смирение, оглядываясь на пройденный путь.

И еще она чувствовала себя полуживой от страха.

Миссис Флетчер лежала под прохладными зелеными простынями в искусственном сне. Все ее тело было укрыто, кроме операционного поля – ровного квадрата закрашенной йодом плоти посреди ткани лаймового цвета. Даже лица не было видно под простыней – над ним натянули ткань, чтобы инфекция не проникла в рану, которая вскоре появится в брюшной полости. Пациент таким образом обезличивался, – вероятно, отчасти в этом и состояло назначение простыней, избавлявших хирурга от лицезрения человеческого лица в момент агонии и смерти, если, упаси господь, врачебные навыки и образование подведут его.

Справа от Джинджер стояла Агата Танди, операционная сестра, держа наготове шпатели, ранорасширители, кровоостанавливающие зажимы, скальпели и еще много чего, слева – ассистирующая медсестра. Еще одна ассистирующая сестра, дежурная сестра и анестезиолог со своей медсестрой тоже были здесь и ждали начала операции.

Джордж Ханнаби стоял по другую сторону стола и был похож не столько на доктора, сколько на бывшую футбольную звезду, фулбэка из профессиональной команды. Его жена Рита как-то раз уговорила мужа сыграть Поля Баньяна[13] в комедийной сценке для больничного благотворительного шоу, и он появился дома в сапогах лесоруба, джинсах и красной рубашке в клетку. Ханнаби распространял вокруг себя ауру силы, спокойствия и компетентности, и это невероятно ободряло.

Джинджер протянула правую руку.

Агата вложила в нее скальпель.

Острая, тонкая, яркая кривая света очерчивала режущую кромку инструмента.

Джинджер замерла – рука зависла над хирургическими маркерами на теле пациентки, – помедлила и сделала глубокий вдох.

Магнитофон Джорджа стоял на маленьком столике в углу, из динамиков лились знакомые звуки: Бах.

Джинджер вспоминала офтальмоскоп, блестящие черные перчатки…

Но какими бы пугающими ни были эти предметы, они не полностью уничтожили ее уверенность в себе. Оправившись после недавнего припадка, она чувствовала себя прекрасно: сильной, внимательной, энергичной. Если бы она заметила малейшую усталость или туман в голове, то отказалась бы от операции. И потом, она ведь не для того получила образование, работала по семь дней в неделю все эти годы, чтобы швырнуть свое будущее коту под хвост из-за двух аберрантных случаев истерики, вызванной стрессом. Все будет хорошо, просто прекрасно.

Часы на стене показывали семь сорок две. Время начинать.

Она сделала первый надрез и пошла глубже, используя кровоостанавливающие зажимы, клипсы, со всегда удивлявшим ее безошибочным мастерством проделала проход среди кожи, жира и мышц на животе пациентки. Вскоре надрез уже мог вместить ее руки и руки ассистирующего хирурга, Джорджа Ханнаби, если бы потребовалась его помощь. Сестры приблизились к столу, каждая со своей стороны, ухватились за рукоятки ретракторов, оттянули их, раскрыли стенки раны.

Агата Танди взяла влагопоглощающую салфетку и быстро промокнула лоб Джинджер, стараясь не касаться линз ее бинокулярных операционных очков.

Глаза Джорджа над маской прищурились в улыбке. Он сейчас не потел. И вообще потел редко.

Джинджер быстро перевязала кровоточащие сосуды и убрала зажимы. Агата тем временем велела дежурной сестре дать новые материалы взамен израсходованных.

В коротких паузах между опусами Баха и в конце пленки, пока кто-нибудь из сестер не переворачивал кассету, самыми громкими звуками в отделанном плиткой помещении были шипящие выдохи и стонущие вдохи искусственных легких, дышавших за Виолу Флетчер. Пациентка не могла дышать самостоятельно, парализованная мышечным релаксантом на основе кураре. Эти звуки, совершенно механические, все же казались какими-то нездешними, не позволяя Джинджер полностью отделаться от дурных предчувствий.

Когда скальпель был в руке Джорджа, в операционной говорили больше. Он обменивался шутками с сестрами и ассистирующим ординатором, и эта болтовня ни о чем снижала напряжение, без ущерба для главной задачи. Джинджер просто не созрела для такого блестящего представления: все равно что играть в баскетбол, жевать резинку и решать сложные математические задачи одновременно.

Войдя в брюшную полость, она прошлась обеими руками по прямой кишке и определила, что та не повреждена. Агата подала влажные марлевые тампоны. Джинджер подложила их под кишечный тракт, подперла похожими на тяпки ретракторами. Затем операционные сестры отодвинули внутренности в сторону, обнажая аорту, главную магистраль артериальной системы.

Аорта из грудной части туловища переходила через диафрагму в брюшную полость, протянувшись параллельно позвоночнику. Прямо над пахом она разветвлялась на две подвздошные артерии, ведущие к бедренным.

– Вот она, – сказала Джинджер. – Аневризма. Точно как на рентгенограмме. – Словно в подтверждение своих слов, она перевела взгляд на стену в изножье операционного стола: там был световой экран, куда вывели рентгеновский снимок пациентки. – Расслаивающаяся аневризма, чуть выше седла аорты.

Агата промокнула лоб Джинджер.

Аневризма, ослабление стенки аорты, привела к расширению этого кровеносного сосуда во все стороны, образовался наполненный кровью колоколообразный мешок, бившийся, как второе сердце. Это затрудняло глотание, серьезно укорачивало дыхание, вызывало сильный кашель и боли в груди, а в случае разрыва стенок сосуда смерть наступала почти мгновенно.

Джинджер смотрела на пульсирующую аневризму, охваченная чуть ли не религиозным ощущением таинства, искренним восторгом, словно она покинула реальность и оказалась в мистическом мире, где перед ней вскоре должен был открыться смысл жизни. Понимание того, что она может бросить вызов смерти и победить, рождало ощущение власти, превосходства. Смерть таилась в теле пациентки в форме пульсирующей аневризмы, темной почки, приготовившейся расцвести, но у Джинджер было достаточно знаний и опыта, чтобы одержать над ней верх.

Агата Танди достала из стерильного пакета секцию искусственной аорты из дакрона – плотную рифленую трубку, расходящуюся на две более тонкие подвздошные артерии. Джинджер расположила имплантат над разрезом, подровняла его небольшими острыми ножницами и вернула сестре. Агата положила белый имплантат на неглубокий поднос из нержавеющей стали, куда уже слили немного крови пациентки, и прополоскала его, чтобы он хорошо пропитался.

Имплантат должен был напитываться кровью, пока не начнется свертывание. Когда он будет вставлен в кровеносную систему пациентки, Джинджер прогонит по нему немного крови, потом перекроет кровоток, чтобы кровь свернулась еще немного, промоет и пришьет имплантат. Тонкий слой свернувшейся крови предотвратит инфильтрацию, а со временем устойчивый поток крови образует неоинтиму, новую непроницаемую подкладку, почти неотличимую от ткани реальной артерии. Дакроновый сосуд не только заменял поврежденную часть аорты, и вполне успешно, но и превосходил естественный материал. Через пять веков, когда от Виолы Флетчер не останется ничего, кроме праха и траченных временем костей, дакроновый имплантат будет все таким же гибким и прочным.

Агата промокнула лоб Джинджер.

– Как ты себя чувствуешь? – спросил Джордж.

– Отлично, – ответила Джинджер.

– Напряжение?

– Не так чтобы очень, – солгала она.

– Наблюдать за вашей работой, доктор, сплошное удовольствие.

– Согласна, – сказала одна из операционных сестер.

– И я, – добавила вторая.

– Спасибо, – с удивлением и радостью отозвалась Джинджер.

– В вашей манере есть некое изящество, – сказал Джордж, – легкость прикосновения, удивительная чуткость руки и глаза, которые, к сожалению, не так уж часто встречаются в нашей профессии.

Джинджер знала, что он никогда не произносит неискренних комплиментов, но в устах такого строгого надзирателя это все же походило на чрезмерную лесть. Господи боже, Джордж Ханнаби гордился ею! Осознание этого наполнило ее теплом. Будь Джинджер в другом месте, ее глаза увлажнились бы, но здесь, в операционной, она жестко обуздывала свои чувства. Однако по силе своей реакции она поняла, насколько полно он выполнил роль отца в ее жизни; его похвалу она воспринимала почти с такой же радостью, с какой восприняла бы похвалу от самого Джейкоба Вайса.

Настроение Джинджер улучшилось, и она продолжила операцию. Тревога по поводу приступа отступила на задний план, укрепившаяся уверенность позволила ей работать с еще большим изяществом, чем прежде. Теперь она не сомневалась: все закончится хорошо.

Она приступила к методическому перенаправлению потока крови, осторожно обнажая и на время зажимая один за другим все ответвляющиеся сосуды, использовала тонкие эластичные петли чрезвычайно гибких трубок для перекрытия более мелких сосудов, с помощью зажимов «москит» и «бульдог» останавливала кровь в крупных артериях, включая подвздошные и саму аорту. Меньше чем через час поток крови, шедший через аорту в ноги пациентки, прекратился, и пульсирующая аневризма прекратила свое издевательское подражание сердцу.

Джинджер рассекла аневризму небольшим скальпелем и выпустила кровь. Аорта сдулась, и Джинджер разрезала ее вдоль передней стенки. В этот момент аорта у миссис Флетчер отсутствовала, пациентка, совсем беспомощная, как никогда, зависела от хирурга. Теперь вернуться назад было невозможно. С этого мгновения операцию следовало вести с величайшей осторожностью, но при этом достаточно быстро.

В операционной воцарилась полная тишина. Разговоры полностью прекратились. Кассета с Бахом закончилась, но никто ее не перевернул. Время измерялось сопением и шипением искусственных легких и писком электрокардиографа.

Джинджер взяла дакроновый имплантат со стального подноса – тот пропитался кровью, уже в достаточной мере свернувшейся, – и, пользуясь тончайшими нитями, вшила верх имплантата в аортальный ствол. Когда верхушка имплантата была вшита, а неприкрепленный низ перекрыт, Джинджер наполнила его кровью, чтобы и там началось свертывание.

На этих этапах операции промокать лоб Джинджер было не нужно. Она надеялась, что Джордж заметил отсутствие пота на ее лице… конечно заметил.

Дежурная медсестра без подсказки подошла к магнитофону и включила Баха.

Джинджер предстояли еще часы работы, но она без устали продвигалась вперед. Она сместилась к ногам, сдвинула зеленые простыни, обнажив оба бедра пациентки. С помощью дежурной сестры Агата пополнила инструментальный поднос и теперь была готова подать Джинджер все, что той могло понадобиться для двух новых разрезов – по одному на каждой ноге, под паховыми связками, где ноги соединялись с туловищем. Джинджер перекрывала и перевязывала сосуды, обнажив и отделив бедренные артерии. Как и в случае с аортой, она использовала тонкие эластичные трубки и всевозможные зажимы, чтобы перекрывать поток крови, потом вскрыла обе артерии там, где к ним должны были подойти разветвленные отростки имплантата. Пару раз она поймала себя на том, что радостно мурлычет под музыку. Легкость, с которой шла работа, наводила на мысль, что и в прошлой жизни она была хирургом, а теперь, после реинкарнации, снова вступила в элитное братство кадуцея, поскольку судьба предопределила ее призвание.

Но ей стоило бы помнить афоризмы отца, собранные им крупицы мудрости, которые он понемногу передавал ей, терпеливо наставляя дочь, когда та вела себя неидеально или не получала высшую оценку. «Время никого не ждет». «Господь помогает тем, кто помогает себе сам». «Сэкономленный грош – заработанный грош». «Гнев вредит только тем, кто гневается». «Не суди – и не судим будешь». У него были тысячи подобных изречений, но одно он любил больше всего и повторял чаще других: «Гордыня ведет к катастрофе».

На страницу:
15 из 73