bannerbannerbanner
Музыка в подтаявшем льду
Музыка в подтаявшем льду

Полная версия

Музыка в подтаявшем льду

текст

0

0
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 9

Соснин цепенел, застигнутый врасплох тревожной вестью из будущего. Вывел из оцепенения хлопок двери, мать вернулась из магазина.

Быстро сунул футляр под простыни.


подугеспрямымиуглами

И зайчик испугался, с радужным стремительным росчерком по мебели и обоям обежав комнату, выпрыгнул во двор, растворился.

Как хотелось порой Соснину сигануть за ним!


притяжениеотражённогосвета

Странно, улица, которую он рассматривал то в бинокль, то сквозь цветные стёклышки из главного окна комнаты, улица с прохожими, очередями, проезжавшими «Эмками», казалась безжизненной, какой-то застывшей… может быть, холодком веяло от неё потому, что дома на противоположной стороне улицы, тротуар из каменных плит, прижатый к фасадам булыжной мостовой, утопали большую часть дня в тени?

Жаркими впечатлениями одаривало другое окно, словно специально для Соснина пробитое кем-то из предшественников-жильцов.

Маленькое, с широченным, растрескавшимся – трещины безуспешно замазывали белой масляной краской – подоконником, это окно смотрело во двор из нелепого трапециевидного аппендикса, где располагалась также круглая железная печка: в баталиях послереволюционных уплотнений его в конце концов прирезали к комнате, укоротив тупик коммунального коридора… так вот, добавочное окно в аппендиксе, хотя и смотрело на север, солнечными днями заполоняло комнату играми отражённых лучей; заодно со свето-цветовыми пертурбациями, поджигавшими золотой обойный бордюр, зеркала на трюмо и дверце шкафа, в окно плескала возбуждавшая дворовая музыка.


Александрович и Хромченко,вокалисты,поневолевыступаливроляхтапёров

Во дворе соперничали в громкости радиолы, однако мать закрывала окно, чтобы не загрязнять вульгарными мотивчиками уши и душу сына. Илюша, прижавшись лбом к стеклу, смотрел немое кино.

И сейчас, вернувшись из магазина, мать поспешно закрыла окно, поправила накидку на рояле и подкрутила радио – Александрович дивно пел «Санта Лючию».

Но… порой, под настроение, мать заводила патефон, с пластинки изливался лирический тенор Хромченко; мать его голос ценила выше, чем самодеятельное бельканто Александровича.


впечатлениенавсегда(многократно повторявшаяся заставка)

Двор был замкнутым, с узкими тёмными закутками у угловых лестниц, однако из-за просадок, вызванных строительством метро, квартиры на одной лестнице расселили, флигель сломали, а на расчищенное место выдвинули помойку. Поэтому немое кино – или, если точнее, представление под открытым небом – Соснин мог наблюдать лишь тогда, когда спонтанные дворовые сюжеты развёртывались в зоне видимости, освещаемой, кстати сказать, как софитами, прямыми солнечным лучами – у мусорных бачков, которые с трёх сторон охватывало каре поленниц; на неряшливый асфальтовый просцениум герои-палачи и статисты-жертвы выскакивали из кулис, из лабиринта зла… Бедного очкарика Витьку Шмуца, выбежавшего из уступчатого коридорчика, – коридорчик тянулся между поленницами и фасадом – догонял Вовка, чтобы отнять игрушечный револьвер, стрелявший бумажными пистонами; после нажатия курка, щелчка, ноздри щекотал аромат натуральной пороховой гари… Витька выбежав, чувствуя, что обречён, стараясь хотя бы устоять на ногах, уцепился за толстую ржавую проволочину, ею обкручивались поленницы, дабы не крали дрова, не сползали укрывавшие от дождя и снега волнистые, во вмятинах, жестяные листы, однако… Прославившийся жестокостью мучитель кошек и дворовый хулиган Вовка, младший отпрыск доброй и безответной, лишь беспомощно причитавшей над его жертвами дворничихи Ули, уже валил Витьку, не удержавшегося за проволочину, на асфальт, тот машинально хватался за очки, ронял… доставалось Витьке от Вовки – в школу снарядили, так на шикарном меховом ранце завистливо-злобный Вовка умудрился выбрить из трёх букв… смех-смехом, пришлось весь ранец побрить… Теперь тихоня-Витька расставался с револьвером, хныча, утирал кровавые сопли.

– Как, живодёр проклятый, не жалко? – напускалась Уля.

– Жалко у пчёлки в жопке! – огрызался Вовка, шмыгал носом.

Вовка и у Соснина отнял новенький, подаренный отцом волейбольный мяч.

Правда, это случится позже. А пока представление прервалось, Соснин рассматривал уходящие в закадровое небо стены: две взаимно перпендикулярных, тоскливо-плоских, будто бы картонных, стены – только они, оштукатуренные, закатанные жёлтой краской, продырявленные одинаковыми окнами, поглощали внимание; постоянная заставка… скрашивала ожидание нового акта действия.

Да, фокус состоял в том, что и заставка, вроде б одна и та же, непрестанно менялась, первое – чисто эмоциональное – впечатление от светотеневых превращений, в которые были вовлечены убогие стены, обогащалось по мере всматривания в череду абстрактных, хотя и собираемых из узнаваемо-конкретных деталей образов… слежение за изменчивым зрелищем необъяснимо бередило.

Что всё-таки он рассматривал?

И что нового сулила ему вечная суетность невидимого им неба?

Удача! По жёлтой стене поползла тень облака, окна, потемнев, начали куда-то проваливаться, но вдруг – ждал этого мига, ждал – стекло в верхнем этаже, под карнизом, слепяще блеснуло, вспыхнуло солнечной синевой, рваный край заклубившегося рафинадно-белого облака, вернее, не самого облака, а отражения его на дне оконной глазницы, опять, но как-то иначе – иначе! – выбросил сноп непостижимо-яркого света.


зимне-весеннееприложение

С заслонённого оконной рамой карниза свисали переливчатой бахромой сосульки, у помятой водосточной трубы они срастались в ледяную, с пиками, глыбу.

Однажды такая глыба с грохотом обвалилась.

Витьку Шмуца отвезли в больницу, но спасти не смогли. А Соснина три дня не выпускали во двор.


радостныймёртвыйчас,озвученныйсценамиизжизнизлогодвора

Чтобы поддержать детский организм, ослабленный чрезмерной для второклассника школьной нагрузкой и весенним авитаминозом, мать по совету профессора Соркина насильственно укладывала Соснина поспать после обеда. Как-то повезло, был канун майских праздников, только что вымытое окно, благо выдался тёплый денёк, осталось открытым; мать теряла бдительность, её мысли уносились в Крым, к морю.

Он притворялся, что спал, лежал с закрытыми глазами и слушал.

Море волнуется – раз, море волнуется – два, море волнуется…

Потом смех, тишина, подозрительно-долгая тишина.

И вдруг:

– Штандер! – срываясь, выкрикивал звонкий голос, и мяч упруго ударял об асфальт, раздавался визг, топот быстрых и лёгких ног… брызгало разбитое стекло.

Слушал и – видел.

Расколошматили снова подвальное окошко – оно почти касалось некрашеной рамой вздувшейся плитной отмостки с пучками свежих травинок в швах; в чёрном, будто пробоина от снаряда, зиянии угадывались очертания кабинета, в нём, оклеенном сиреневыми обоями с тощенькими букетиками, осенённом вырезанным из «Огонька» Сталиным в белом победном кителе, корпел над пухлыми конторскими книгами и вощёными жировками управдом Мирон Изральевич, прозванный синим языком за привычку слюнявить химический карандаш… Чтобы сберечь свою последнюю хрупкую защиту, Мирон Изральевич под звон стекла срывал очки и, близоруко щурясь, выбегал из подвала. Длинный, как каланча, качал носатой головой, рассеянно внимал виноватым охам и ахам дворничихи, которая шуршаще сметала в совок осколки. И мать с сочувственным любопытством высовывалась в окно по пояс, вздыхала, локоны, округлые плечи оглаживал солнечный блеск… а внизу, по пористому цоколю к разбитому окну неукротимо устремлялась меловая стрелка, над стрелкой было выведено старательным детским почерком: жид. Мирон Изральевич срывал очки ещё и для того, чтобы не замечать подлой стрелки и надписи? Жалея несчастного управдома, Соснин радовался, что притворился спящим, что никто ему не смог помешать увидеть всё, чем жил двор.

И вот уже обмозговывал задачу старичок-стекольщик, заморыш с плоским фанерным ящиком на брезентовом ремне, алмазным резцом, который выглядывал из нагрудного кармана мятой спецовки, карандашом за ухом, а – впервые подмеченная параллельность сюжетов? – на древний полосатый матрас с торчками прорвавших обивку спиральных пружин – едва пригревало, подростки выволакивали матрас из сарая с граблями и лопатами на огороженный грубым штакетником клочок подсохшей земли – усаживался по-турецки, перевернув козырьком на затылок кепку, старший сын дворничихи Олег.

Приход весны он имел обыкновение встречать громким и долгим – до закатных сумерек – концертом; Соснин предвкушал превращение жёлтой стены в оранжевую, мысленно смотрел на неё сквозь красное стёклышко.

Толкотня на матрасе, не поместившиеся восседают на куче шлака.

Острый запах немытых тел.

– Стар-р-р-рушка не спеша дор-р-рожку пер-р-решла, её остановил милица-а-анер-р, – с блатною хрипотцою распевался Олег.

– По улице ходила большая крокодила, она, она беременна была, – пытался перехватить вокальную инициативу, выскочив из-за мусорных бачков, безголосый Вовка, но Олег трескал брата по спине, цыкал.

Раздосадованная мать закрывала окно.


дворовыйОрфейнафонесермяжной роднии младшего брата,скулачищами, мелкими слабостями, проблесками запоздалого благородстваинеожиданнопроклюнувшимисяматематическими способностями

Два брата-дегенерата?

Нет, братья-то были сводные, от разных и безвестных отцов, а Олег, или Олежек, как его с ласковым подобострастием называли вассалы, не только статью отличался от озверелого уродца Вовки, прославившегося немотивированной жестокостью. Недаром тот быстро переквалифицировался из малолетнего сорви-головы в дворового хулигана, затем – в бандита, наводившего ужас на всю округу Кузнечного рынка; даже краткое обучение в ремеслухе Вовка посвятил исключительно отливке кастетов, вытачиванию ножей из напильников, не удивительно, что и сам плохо кончил, тогда как Олег… Соснин выносил в сумерках мусорное ведро, из-за помойки долетали приглушённые голоса, добродушные вполне переругивания, Соснин прижался к бачку:

– Накинь ещё, не жидься.

– Сколько? Пятак?

– Десятку.

– Х… на!

– Жуй два!

– Три соси!

– Четвёртый откуси!

– Сам пятым подавишься!

– Мандавошек захотел? Шестым отравишься!…

* * *

Азартная считалка затягивалась. О чём базарили?

Вдруг зажглось окно в первом этаже, блеснули разложенные на мятой промасленной тряпке лезвия: Вовка сбывал братве готовую продукцию, торговался. Ну а Олег… Олег Никитич, гордость показательной школы, переросшая в гордость отечественной науки, часто прикладывался кулаком к физиономии никчемного братца… Соснин опять выносил ведро на помойку. В освещённой дворницкой обедали, что-то выскребали ложками из алюминиевых мисок, Вовка внезапно вскочил, разорался, симулируя начало припадка, Олег так врезал…

Если бы зверёныш-Вовка с внешне благостным Олегом-Олежеком вообще не существовали, их бы стоило выдумать… Они словно были слеплены из материи будущих романов-воспоминаний, такая странность – продукты не столько своего времени, сколько памяти о нём.

Безответная дворничиха Уля, мать-одиночка, не разгибаясь, мела, скребла, мыла лестницы, а братья воспитывались в притоне вечно закутанной в цветастый байковый халат и оренбургский платок сестры дворничихи, истеричной алкоголички Виолетты, в просторечии – Вилы, остроумно кем-то переименованной позднее, когда Вила потеряла последние зубы, а в гастрономе на углу Большой Московской объявилась белозубая блондинка, соблазнительно улыбавшаяся с круглых пластмассовых крышечек на стограммовых баночках плавленого финского сыра, в Виолу. Когда-то, до того как погрязла в запоях с дебошами, Вила-Виола служила санитаркой в родильном доме, том, что напротив Кузнечного рынка, затем её там же разжаловали в посудомойки, но она катилась по наклонной плоскости, и вскоре вовсе её уволили. Подвальную – от кабинетика Мирона Изральевича отделённую лишь отсеком бойлерной – парящую испорченным змеевиком берлогу Вилы-Виолы с цементным полом, большой железной кроватью и объедками на клеёнке шаткого кухонного шкафчика облюбовали неряшливые матершинники-выпивохи. Да, сюда набивалась к вечеру живописнейшая голытьба Кузнечного переулка, вносили на руках, как подарок, и короля рыночных нищих, безногого синюшно-распухшего инвалида Пашу по кличке Шишка, того, что так пугал сиплыми окриками мамаш с младенцами, грохоча день-деньской по окрестным тротуарам на своей дощатой площадочке с четырьмя подшипниками на углах, – из-под колёсиков вылетали искры; сюда же на душераздирающие вопли – ночные пиры перетекали в кровавые битвы – деловито спускался, предупредительно топоча подкованными сапогами по кривым разновысоким ступенькам, внешне строгий, но добрейший лейтенант-Валька, знакомый всем героям битв участковый… Вовка орал вслед, орал на весь двор – лягавый, лягавый…

– Дно, страшное дно, клоака, чем притягивает тебя тот подвал? – отчитывала Соснина мать. – Подрастёшь, посмотришь в театре или прочтёшь… лучше Клуб Знаменитых Капитанов послушай. – И – подкручивала радио: в шорохе мышином, скрипе половиц, медленно и чинно сходим со страниц… шелестят кафтаны…

Да, начальные университеты у братьев были общие, а пути – разошлись.

Но не сразу, конечно, разошлись, не сразу.

Долго и Олег слыл отменным лоботрясом, драчуном хоть куда – увесистые кулаки и природные повадки удачливого, привыкшего верховодить урки быстро возвысили его над низкопробной шпаной – в отличие от гнусного, с крысиным оскалом, Вовки не унижал слабых, не бил лежачих. Повергнутому коварным ударом в поддых противнику Олег не прочь был продемонстрировать великодушие, свойственное истинным победителям; теперь, Жора, рубай компот, он тоже жирный – с беззлобной ухмылочкой напутствовал Олег, одержав победу, жалкого, скорчившегося, утиравшегося врага и – отталкивал, мол, катись-ка теперь, милый, на все четыре стороны; иногда, правда, обидно пинал под зад. И небрежно поправлял на полной талии флотский ремень с надраенной бляхой, как если бы намекал, что победил честно, без помощи запретных убойных средств. О, от плечистого сероглазого увальня с прямыми золотистыми волосами и белой, в родинках, кожей, от сильных, с рельефными бицепсами, ручищ, даже от подозрительно-неторопливых, дышавших ленивым обаянием движений постоянно исходила угроза, однако при этом Олегу удавалось располагать к себе, по крайней мере его облику, как казалось, на удивление шла былинная фамилия Доброчестнов, которая будто бы в насмешку досталась беспутной семейке. Однако лишний раз не вредно оговориться, что только облику шла, только богатырскому облику.

Иначе как было объяснить жадность и… трусоватость?

Сходил снег, подсыхала земля, и Олег, нагорланившись вволю, открывал сезон игр на деньги – перочинным ножичком на земле выводилась окружность, делались ставки… нож безошибочно прирезал сектор за сектором, обычно Олег загребал все деньги. А до чего метко кидал битку! – проводилась черта, метров с семи-восьми игроки целили в цилиндрическую пирамидку из уложенных одна на другую решками вверх монеток – звонкий щелчок, и – большинство монет покорно переворачивались орлами, с заупрямившимися монетками расправлялся поочерёдно – благоговейно склонялся над каждым пятаком, в сонных серых глазах загорались хищные огоньки, он заносил, словно для боксового удара, руку со своей счастливейшей медной биткой диаметром чуть меньше хоккейной шайбы… А как ловко и прибыльно играл в пристенок! Ритуально стучал ребром монетки по цоколю, наконец, ударял и… монетка удачно падала, растопыренные большой и указательный пальцы огромной лапы доставали от неё до россыпи других монет… Олега побаивались, не решались отказывать, если он, заслоняя небо, тяжело нависал над игравшими, хотя заранее было ясно, что ссыпит-таки в бренчащий карман все деньги, приборматывая под нос: всё по-честному, всё по-честному… Кстати, он только-только бесшумно подошёл к игравшим в пристенок, и тут же, как на зло, сорвалась ледяная глыба с сосульками. О, Олег подкоркой чуял опасность: испуганно отпрыгнул, машинально подтолкнул щупленького Витьку Шмуца, на чью голову и обрушилась… – Олег возвращался с занятий математического кружка и… Да, лоботряс, неотёсанное дитя притона, второгодником был в четвёртом классе – и вдруг математический талант проснулся, да-а-а… безнадёжный двоечник-переросток, которого мечтали отчислить, становился гордостью школы.

Облик, фамилия хоть куда! И ещё внезапный талант.

Как не возгордиться таким?

Крупный, пухловатый, светловолосый и сероглазый, с аккуратно пробивавшимися шелковистыми усиками, похожий на молодого Шаляпина…


изпесенного репертуараюногоОлегаДоброчестнова,будущегоакадемика

– Я усики не брею, большой живот имею, – успевал прокричать Вовка, пока Олег набирал воздух в могучие свои лёгкие, но после подзатыльника, обиженно сопя, Вовка присаживался на край матраца…

– Во саду ли, огороде поймали китайца, – пел, разводя руки, словно обнимая мир, Олег, – руки-ноги обрубили, оторвали яйца…

Однажды так развёл руки-крюки, что выбил локтем мальцу, который опасно приблизился к матрацу, верхние молочные зубы… Да-да, в тазу лежат четы-р-р-ре зуба, – орал за помойкой Вовка, когда замолкал, глотая воздух, Олег.

Замолкал Олег, чтобы затем во всю силу лёгких… и почему его песни имели международную окраску?

Издевался над потенциальными противниками?

– Один американец засунул в жопу палец и вытащил оттуда говна четыре пуда…

– Говночист! Американец-говночист! – срывая голос, орал дурень-Вовка, пускался в дикарский танец.

И, наконец, самая загадочная из песен:

– Ё….ты в жопу самурай, землю нашу всю назад отдай! А не то Святой Микадо землю всю до Ленинграда нашу отберёт и будет прав…

Как сие изволите понимать? Если землёй уже владел самурай, и самурай этот не собирался отдавать нашу землю, то как Святой Микадо мог её у нас отобрать повторно… Соснин, взрослея, снова и снова безуспешно пытался понять природу смыслового противоречия… Олег вообще склонен был к абсурдистским формулам, рассказывая что-либо вполне бесхитростное, приговаривал: говна пирога. Или: через жопу веер.

Мать, захлопывая окно, вздыхала: вульгарщина! Будь её воля, выкинула бы все слова из песен Олега! Ещё раз вздохнув, старательно задвинув шпингалет, искренне удивлялась – семья ужасная, а такие математические способности.


омовениезлогодвора(под занавес)

– Берегитесь, гондон! Гондон! – Вовка вероломно атаковал наполненным водой, будто большущим рыбьим пузырём… Окатывал разомлевших слушателей концерта и исчезал в изрядно истаявшем к весне лабиринте поленниц, из которого через подвал можно было проникнуть в соседний двор… хохот, мол, на хутор отправился ловить бабочек, затем – трёхэтажный мат.

Мать была в панике – закрытое окно не спасало! Как-то даже бросилась к роялю, забренчала бравурный марш.


стук в дверь(еле расслышали)

– Риточка, как вам это понравится? Мозги набекрень от хулиганья! Спасу нет, новые гопники подрастают! Мирону Изральевичу опять окно в кабинете выбили! Такой трудяга и, пожалуйста, благодарность… – вваливалась в комнату шумная соседка Раиса Исааковна, – давно пора на окошко железную решётку повесить.

Задастая, с кроваво-красным маникюром, ярко намазанная и перепудренная, будто мелом осыпанная, Раиса Исааковна, главный технолог коптильного цеха рыбного комбината, – кирпичная махина с тюремными бойницами возвышалась за Финляндским вокзалом – спешила также сообщить об отправке в магазин на углу Невского и Рубинштейна партии свежекопчёной салаки.

– Ещё горяченькая, объедение! – соблазняла, вращая знойными тёмно-карими блестящими зрачками, Раиса Исааковна и просила, чтобы Илюша… да, она сумела заполучить дополнительные талоны на муку и песок… и обещала к будущей зиме помочь с дровами, привезут машину, сосну с берёзою пополам, разгрузят…

– Только бы не осину, всё тепло в дым уходит…

– А если свежевыловленную рыбку на осиновом дыму закоптить…


урокне впрок

Раиса Исааковна и раньше, прошлой зимой, брала напрокат Илюшу, хотя неудачно: очередь вползала в обледенелый двор гастронома, раздавали всем, кто приближался к желанному окну, номерки, но подкрался Вовка – его банда, чтобы отвлечь, обстреливала очередь с поленниц снежками – Вовка успел вырвать талоны не только у двух зазевавшихся старушек, но и… говорливая Раиса Исааковна дар речи утратила, а Вовка с разбойным посвистом уже нырял в проходное парадное, выскакивал на Загородный…


чтоещёмоглозаставитьзамолчатьРаису Исааковну?

Раиса Исааковна порекомендовала покупать балтийскую кильку пряного посола, ибо в каспийской учуяла запах нефти, на прощание, взявшись за ручку двери, рассыпалась в благодарностях – Риточка, мы с Илюшей быстро управимся, так вам буду обязана, так обязана!… Из коридора вдруг зазвучало танго, Раиса Исааковна, прикусив язык, выразительно округлила глаза.

– Разве Ася уехала? – в свою очередь округлив глаза, прошептала мать.

Раиса Исааковна молча пожала твёрдыми плечиками белой шёлковой блузки, бугристо вздымавшейся на груди, вышла на цыпочках и тихонько притворила за собой дверь.

«Лучше пусть танго играет», – подумал Соснин. Накануне из той же комнаты неслись ожесточённые глухие удары по матрацу, какое-то шмяканье, и – вопли, стоны, будто бы из камеры пыток; Ася мучительно вкушала оргазм.


квартира(бегло о топографии, главных квартиросъёмщиках)

Когда-то большущая квартира с выходами на парадную и чёрную лестницы служила в качестве аппартаментов шоколадному фабриканту Жоржу Борману, теперь же, в точном соответствии с постреволюционной логикой, в ней бурно сосуществовали аж тринадцать семейств, принадлежавших к разным сословиям, бок-о-бок куховарили и стирали… о, здесь хватало персонажей и перекрёстных сюжетов для толстого семейно-бытового романа с плотной социальной подкладкой… Пролетариев представляли грузчица Дуся и вполне славный патриархальный клан престарелого вислоусого бригадира мойщиков вагонов на Балтийском вокзале Георгия Алексеевича, будто бы навсегда вошедшего в образ положительного потомственного рабочего, хотя… хотя немеркнущий образ этот обладал живой червоточинкой – по воскресеньям, после бани, Георгий Алексеевич в начищенных сапогах и синей косоворотке отправлялся с полуторалитровым бидончиком к серо-голубому, кое-как обшитому фанерой ларьку на углу Кузнечного и Марата за «Жигулёвским» пивом, потом, умиротворённый, раскрасневшийся, почему-то именно на кухне, прилюдно, распивал под шумные прибаутки заветную чекушку водки на своём шкафчике, к полуночи уже во весь голос буянил – когда б имел златые горы и реки полные вина… Наконец, Георгия Алексеевича под руки уводили спать родичи, для чего им самим приходилось слезать с высоких кроватей – в длинных и грубых, привезённых из деревни домотканных ночных рубашках-балахонах, подштанниках с пуговицами или болтавшимися завязками у пяток, они, сонно натыкаясь на затемнённые угловые выступы, эпически-неспешно вели разудалого старикана сквозь вскрики, храпы, скрипы матрацных пружин; если кто-то из соседей заболтался по телефону, ориентиром поводырям могло служить лишь бра у входа в квартиру, над телефонным столиком, с незапамятных времён накрытым потемневшей салфеткой с вышитыми мулине экзотическими цветами… Так вот, пролетариев представляла ещё и незамужняя, то злобная, то ласковая и смешливая до дураковатых прысканий грудастая грузчица Дуся с той самой кондитерской фабрики имени Крупской, которой в проклятом прошлом владел эксплуататор Борман; Дуся, пропитанная удушливым ароматом пота, ванили, корицы, если её не терзал приступ мизантропии, щедро одаривала соседей «Грильяжем», «Белочкой»… Ох, социальный срез не получится, всех соседей не перечислить! Двери, высокие и низкие, с индивидуальными лампочками, свисавшими с невидимого потолка, и опять-таки индивидуальными накладными электрическими выключателями… К ним, крепясь на фаянсовых роликах, спускались толстые сплетённые провода в ворсистых, обросших пылью обёртках, собственными выключателями имели право щёлкать только хозяева комнат, когда отпирали или запирали свои замки, – итак, бессчётные двери тянулись вдоль тёмного коридора с двумя коленами и двумя же, азартно преодолеваемыми на детских велосипедах, порогами; коридора, чуть расширявшегося этаким раструбом перед комнатой доктора Соснина… Если свернуть налево, можно было попасть в перпендикулярный, с прогнившим дощатым полом, освещаемый коллективной, постоянно горевшей лампочкой коридорчик, где у уборной утром и вечером томились страждущие, а в торце белела филёнчатая дверь в комнату Раисы Исааковны, пожалуй, лучшую в квартире, с балконом на Большую Московскую, её Раисе Исааковне чудом удалось сохранить после ареста мужа, директора флагмана рыбной промышленности, где она, жена врага народа, опять-таки чудом получила после войны ответственную должность технолога… Напротив уборной располагался сырой гибрид постирочной с холодильником – вокруг чугунной, с там и сям отбитой эмалью и ржавым затёком под краном ванной, полной навечно замоченного белья, громоздились в цинковых корытах с холодной водой банки солений, кастрюли, благоухавшие вчерашними и позавчерашними борщами и щами. Хотя главным источником запахов, конечно же, была большущая кухня с двумя давным-давно немытыми окнами и выходом на чёрную лестницу – в кухню вёл из другого торца коридорчика проём с заросшей паутиной фрамугой: дверь спалили в блокаду, новую так и не навесили… из-за освобождавшихся конфорок на дровяной плите – на плите в вёдрах кипятилось бельё – враждовали две-три коалиции, состав их менялся по ситуации… готовили обеды и жарили яичницы на примусах и керогазах, отчаянное гудевших, как в горячем цеху.

На страницу:
2 из 9