bannerbannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

Родители Яны удивили меня, сюрприз был, к счастью, нивелирован алкоголем: с её отцом, отставным подполковником ракетных войск, мы пили разведённый спирт «Рояль», сидя на тесной кухне. Дело происходило где-то в Подмосковье Ярославского направления, поблизости находился Звёздный городок, о чём несколько раз напоминал мой новый родственник Викентий Палыч. Мы закусывали потрясающе сочными помидорами домашнего засола; всякий раз, опрокидывая стопку, я приговаривал, что только ради одних помидоров стоило жениться на его дочери.

Палыч на шутки реагировал плохо, к тому же он не знал, кто такой Уорхолл и где находится Уффици, расстояние до Нью-Йорка он определял временем подлёта РС-20, любая тема у нас съезжала на сволочей-либералов, гада Горбачёва и иуду Ельцина. Тесть краснел лицом, наливался гневом и сладострастно бил кулаком в ладонь. Он был лыс, потен и напоминал жертву, чудом спасённую из пожара; я из солидарности плёл, что «моего батю» тоже турнули из МИДа «эти суки», что можно считать правдой лишь отчасти, поскольку родители по-прежнему жили в Лондоне, а отец из культурного атташе превратился в вице-президента некой то ли никельной, то ли алюминиевой конторы.

В жаркой комнате с тюлевыми занавесками и пианино «Лира» в ореховом корпусе, под ослепительной люстрой, был накрыт овальный стол. Пахло сырым луком. Меня принимали по высшему разряду – белая скатерть, фужеры, винегрет и шпроты, в хрустальной ладье краснели неизбежные помидоры.

Тёща, крепкая кубышка в нейлоновом спортивном костюме лимонного цвета, с медным лицом, кудлатой стрижкой и водевильным именем Роза Казимировна, благоухала «Красной Москвой». Упираясь мне в плечо тугим бюстом и улыбаясь, как воровка, она подкладывала в мою тарелку винегрет и интимным контральто расспрашивала о квадратных метрах и планировке квартиры на Котельнической.

Меня мутило от смеси духов и укропного рассола. Было невыносимо душно, я пьянел, с оторопью различая в плотоядных чертах Розы Казимировны лицо своей новой супруги, которая не только сидела напротив, но и вдруг коварно размножилась в фотографиях неожиданно крупного формата по стенам. Яну тут не просто любили – её боготворили. Стены становились зыбкими, пол тоже плыл, от спирта начинало ломить голову, больше всего хотелось потерять сознание и очнуться где-нибудь далеко-далеко от этого места.

Готовила Яна скверно, съедобными выходили лишь голубцы, но от них в моей мастерской, которая примыкала к кухне, воняло, как в столовке, капустой и горелым маслом. Тёща очевидно знала о кулинарной импотенции дочки и раз в неделю наведывалась на Котельническую с парой холщовых котомок, набитых судками с едой и литровыми склянками с супом. Паёк она называла «гостинцами» и требовала неукоснительного возвращения тары, особенно пластиковых крышек к банкам. Я благодарил и уходил работать, а из кухни ещё часа два доносилось её густое контральто в назидательных интонациях.

Тёщина стряпня напоминала кормёжку в пионерлагере или офицерском госпитале – биточки в сметане, суп-пюре, хек с горошком.

Изредка тёщу сопровождал супруг-ракетчик. Независимо от времени суток тесть намекал на крайнюю необходимость выпить, щёлкал пальцем по горлу, подмигивал и азартно пихал локтем в бок. Отбояриться, как правило, не получалось – приходилось пить даже утром; делалось это очень по-русски, с лихой жиганской ухваткой, быстро и тайком от жён. И, разумеется, без закуски. Хлоп – и в дамки!

После, успокоившись, Палыч бродил по квартире, фальшиво напевал, разглядывая корешки книг, фотографии и картины. Царапал ногтем багет рам. Иногда что-то бурчал, раскачиваясь на каблуках и терзая пальцами красное лицо.

Я его тихо ненавидел, не ведая, что через два года он умрёт в военном госпитале в Черноголовке от скоротечного рака желудка.

5

Время вовсе не линейно, да и существует ли оно? На память полагаться тоже не стоит: в памяти ведь не факт отпечатан, а эмоциональный слепок события, подретушированный алкоголем и общим состоянием души. Коллаж из картинок: одни чёткие, в красках и звуках, такие живые, даже с запахами; другие мутные, вроде сновидений, когда болеешь с жаром.

Умоляю читателя не пытаться наложить мою историю на хронологию событий тех смутных времён – они не совпадут. Не стоит изучать астрономию по полотну Ван-Гога «Звёздная ночь», а картографию ада – по стихам Данте.

И не моя вина, что крах страны тут совпал с моим триумфом там. Гибель советской империи разбудила Запад: так пляжный люд, побросав пасьянсы и коктейли, сбегается к подыхающему киту-исполину, выброшенному на прибрежный песок.

Всё русское стало вдруг важным, наполнилось тайным смыслом и даже мистикой: и танец лебедей, и доктор Живаго, и неизбежный Распутин, и закопчённые иконы с ликами мрачных святых. Мир замер в ужасе от предчувствия чего-то невыносимо страшного – все взоры обратились на восток. Там разверзлась бездна, и казалось, спасенья нет. Русские играли свою заветную роль – невинная жертва, всходящая на плаху. Играли самозабвенно, с азартом и лихостью – рванув рубаху на груди и поцеловав крест, склоняли буйну голову к липкой плахе. Русские знали эту роль назубок, что и неудивительно, другие роли по традиции были закреплены за европейской частью труппы. В который раз за один лишь век и кровавая резня революции и гражданской, и голод, и мясорубка войны, и снова стальной кулак репрессий, и вот теперь ещё и это…

Помнится, тёмным ноябрём я ехал в Шереметьево, косой дождь пополам с ледяной крупой хлестал по стеклу и лип к дворникам, фонари на Горького горели тускло-жёлтым, всё вокруг – тротуар и мостовая, фасады домов, голые деревья, пешеходы, – всё казалось мокрым и скользким; перед продуктовым толпилась чёрная масса людей, у входа на «Пушкинскую» кого-то били.

А утром, с пересадкой в Хитроу, я был уже в Эдинбурге. Моя персональная выставка проходила в отеле «Корона Скандинавии», на открытии струнный квартет играл Моцарта и Вивальди. Официанты во фраках разносили шампанское, дамы в узких платьях с голыми спинами хвалили мои картины, я улыбался и с достоинством целовал их тощие руки. Интервью с моей фотографией опубликовал журнал «Шотландец», на выставку привели даже какого-то типа из «Сотбис». Успех превзошёл ожидания организаторов выставки и уж тем более мои – мы продали почти все картины. Денег я заработал много, запросто мог купить целый этаж в моей высотке. «Падшего ангела» приобрёл местный лорд, картина и сейчас висит в его замке. Бывая в Эдинбурге, я непременно навещаю его, мы пьём чай у камина, он что-то рассказывает, но из-за его шотландского акцента я не понимаю и половины.

Я возвращался в Москву, в Шереметьево меня встречала толпа друзей и знакомых – орали через загородку какой джин-бурбон-скотч прихватить в дьюти-фри; прямо из аэропорта всем табором мы неслись на Таганку: раздача подарков и пир горой были непременным ритуалом каждого возвращения на родину. Под утро гости разъезжались, Янка стягивала новое платье, ботфорты на шпильке и в пьяной неге отдавалась мне на ковре гостиной. Прямо под портретом моей героической бабки и парадной саблей, подаренной самим Ворошиловым.

А в январе я уже встречался с новым импресарио – Яном-Виллемом Зюйдтраппом, который переманил меня из Эдинбурга в Амстердам. Мы договаривались о новой выставке в мае, подписывали контракт на серию плакатов для Голландской регаты. Я возвращался в Москву и работал. А через три месяца улетал снова.

У меня брали интервью, я участвовал в околокультурных репортажах местных телеканалов. Обычно после спорта и перед погодой они показывали мои картины, потом меня – я говорил банальности о живописи, о культурных связях и гуманитарных ценностях. Ян-Виллем считал интервью важнейшим элементом маркетинга, мне они казались пустой тратой времени.

Однажды, явно по недоразумению, я угодил в двухчасовую программу ВВС; уже само название насторожило меня – «На краю пропасти», – но было поздно: меня усадили в кресло перед микрофоном и принесли стакан воды. Включился красный фонарь с надписью «Прямой эфир», прозвучал джингл. Ведущий, тощий малый, похожий на стручок и Зигмунда Фрейда одновременно, отвратительно красивым баритоном представил участников. Кроме меня в студии оказались смутно знакомый депутат и известный писатель-прозаик. У первого была репутация либерала-реформатора, второй был осмотрительным диссидентом и заядлым бабником. Его я встречал пару раз в ресторане Дома литераторов. Непременно с пёстрым шарфом на шее и в штанах брусничного цвета.

Меня представили как художника и культуртрегера. Выяснилось, что я участвую в социально-политической дискуссии за «круглым столом».

За всю программу я произнёс не больше дюжины фраз.

Депутат говорил сбивчиво и скучно. Он явно мучился похмельем. Писатель быстро перехватил инициативу, заткнуть его не мог даже ведущий. Образность речи и умелость фраз завораживали. К тому же говорил литератор страстно и азартно, с эффектными модуляциями – от зловещего шёпота до рокочущего рыка. Примерно так звучала бы речь Троцкого, если бы текст ему написал Алексей Толстой.

– Россию корёжит! – сипло восклицал писатель. – Горбачёвские фантазии надулись и лопнули болотным пузырём. Партия – честь, ум и совесть нашей эпохи – оказалась гурьбой трусливых и вороватых идиотов. Русский мужик не простил ни заячьего бегства из Восточной Европы – кровью отцов политой Польши, Венгрии, Чехии и Словакии…

Ведущий попытался вклиниться, но был остановлен властным жестом писательской руки.

– Да что там Европа – латышей да чухонцев не смог удержать «меченый»! – Прозаик с душой хлопнул себя по ляжке. – Россия! Великая империя! Колосс рассыпался и рухнул в грязь!

Депутат проблеял что-то про суверенитет, демократические ценности и новый путь.

Писатель отмахнулся даже не взглянув на него.

– Мужик! Русский мужик! Соль земли Русской! – с рыданием вскричал он. – Вы предали его! Иуды!

Депутат поперхнулся водой. Ведущий неохотно достал из нагрудного кармана платок в шотландскую клетку и принялся вяло протирать свои докторские очки.

– Но пуще всего обидела мужика проповедь трезвости – тут уж Русь запила назло, да так лихо, что и остановиться уже мочи не было. В хмельном чаду творились роковые чудеса: деньги обращались в бумагу, по улицам громыхали танки, с пьедесталов свергались бронзовые идолы – наступал конец времён. Надвигался русский апокалипсис.

– Да! – Ведущему удалось вписаться в паузу. – Апокалипсис! Это как раз тема одной из картин нашего гостя. Как мастер создания зрительных образов, что вы можете сказать… – Он поощрительно кивнул на мой микрофон.

Я поправил наушники и промямлил какой-то труизм. Литератор хищно зыркнул на меня и вдруг радостно поддакнул:

– Художник прав! Он потрохами чует смерть! На то он и художник!

Что за бред? Я растерялся и замолчал. Прозаик выставил большой палец и плотоядно подмигнул мне. Я вспомнил, что про него ходили слухи насчёт малолеток. И что контора его не трогает, поскольку он стукач. Мне захотелось исчезнуть.

– Но справедливость… – проблеял депутат.

Он пытался приободриться, но прозаик был неукротим:

– Идея вселенской справедливости, столь милая русской душе, отошла на второй план – какая уж тут справедливость к чертям собачьим?! – Писатель вошёл в раж, он уже орал в голос. – А вот отомстить кровопийцам мечталось страстно, до зубовного скрежета. Коммунистам да чекистам – вот кого на вилы! Вот кого на площадях вешать! За голод, за страх, за унижения – за расстрельные команды да колымские этапы. За чистые руки, холодные головы и горячие сердца. Власть выпала из рук коммунистов. Заводы остановились, встали поезда, вся страна вышла к обочине торговать никому не нужным хламом, рядом с кухаркой стоял профессор, но даже он не мог объяснить, что творится. «Титаник» уходил под воду, но даже оркестр на палубе не играл! А лодок на нашем корабле не было и в помине! Опускается ледяная ночь, «Титаник» тонет, мы идём на дно вместе с ним. Мы все идём на дно… – Писатель зловещим взглядом оглядел всех нас, включая оператора за стеклянной перегородкой. После перешёл на свирепый шёпот: – Кончилась великая Россия… Россия Пушкина и Гагарина, Чайковского и Столыпина. Рухнули Рюрики, кончились Романовы, нет больше ни Ленина, ни Сталина. Теперь масть держат ражие парни с боксёрскими лицами; бритые под ноль, в спортивных штанах и кожанках. Они отличаются лишь воровскими татуировками и принадлежностью к той или другой банде, которые даже официально теперь именуются уважительно – «группировка». «Ореховские», «Подольские», «Тамбовские» – они вчера контролировали рынки и ларьки, сегодня покупают металлургические заводы на Урале! Банки, рудники и шахты, аэропорты и флотилии принадлежат бандитам!

Повисла пауза. Ведущий положил очки на стол и прикрыл глаза ладонью.

– Не вы! – Гневным пальцем прозаик ткнул в депутата. – И не ваша клоунская дума. И не ваш пропойца Ельцин!

Депутат выронил стакан, тот мягко стукнулся о ковёр.

– Бандиты! – устало выдохнул писатель. – Воры и убийцы! Вот настоящие хозяева новой России!

6

Лето ещё было или уже наступил сентябрь – помню не точно. Впрочем, роли это не играет, я только вернулся из Амстердама и Янка уговорила меня рвануть на Кипр – на недельку-другую – «расслабиться». От чего ей следовало расслабиться, я не спрашивал. Тогда она увлеклась йогой, даже бросила пить и курить, часами валялась на ковре, слушая занудные индусские напевы.

Настроения отдыхать не было, галерейный бизнес буксовал, Ян-Виллем с европейской деликатностью уверял, что спад – явление сезонное. Я ему не очень верил – последняя выставка стала настоящим провалом, денег от продаж едва хватило покрыть наши расходы. Впрочем, прощаясь в аэропорту, он намекнул на серьёзность проблемы. Если перевести щепетильные английские фразы на грубый русский, то мне следовало кардинально изменить абсолютно всё: художественную манеру, тематику, технику и формат. Своими оттюканными до звона миниатюрами я накормил зрителей, им наскучили боярышни и королевичи, богатыри, колдуньи и прочая былинная нечисть. Надоел славянский орнамент и среднерусский пейзаж – все эти туманы, берёзы и закаты над болотами. Пора переключаться на нечто более абстрактное, выходить в трёхмерное пространство, работать с фактурой и объёмом, использовать даже коллаж – почему бы и нет?

До Кипра лететь три часа, мы приземлились в Ларнаке, к ужину добрались до отеля. Утро выдалось чистым и тихим – мёртвый штиль: бирюзовая гладь под синим небом. Песчаный пляж, при пляже бар под соломенной крышей, за стойкой смуглый красавец с лицом конокрада. В дубовых кадках банановые деревья с гроздьями спелых бананов – явно для экзотики. Плюс пара чаек да парус вдали. Яна – лимонный купальник, шляпа, стрекозьи очки – устроилась под зонтом с книгой и в наушниках. У меня после вчерашнего ломило в висках. Я недолго ломался и быстренько уговорил себя заказать пиво.

Плавать не хотелось, настроение было на нуле, мне принесли второй стакан. Чёртов Кипр, дурацкое море, идиотский пляж – я уже костерил себя за сговорчивость: нужно было работать, а не загорать. Янка покачивалась в такт беззвучной музыке, должно быть, опять свою индусскую хрень слушала. Я поймал себя на том, что мысленно назвал её дурой. Улыбка, даже не улыбка, а ухмылка – сытая румяность и округлость, – с таким же кукольным лицом она внимала вчера моим стенаниям, когда я, опустошая мини-бар нашего номера, пытался растолковать то ли ей, то ли себе всю серьёзность провала последней выставки.

Яростно скручивал пробки лилипутским бутылкам «Смирнова» и «Камю» – одного пузырька хватало как раз на глоток, – выскакивал курить на балкон и оттуда, через распахнутую дверь, продолжал ругаться и орать. Пытался что-то объяснить, оправдаться, пытался понять, когда, в какой момент, я прошляпил удачу.

– Ведь ещё весной всё шло великолепно! – орал я в кипрскую ночь.

Яна слушала, забравшись с ногами в кресло, иногда называла меня котей и просила так уж сильно не переживать. За фразу «Котя, ты ж у меня гений, всё будет тип-топ, милый» я был готов придушить её прямо в этом кресле.

7

Похмелье от игрушечных бутылочек оказалось совсем нешуточным. После второго пива я задремал. Очнулся в полдень. В синей тени соседнего зонта смуглый конокрад заигрывал с моей женой. Та милостиво ухмылялась, придерживая шляпу, на бритой подмышке краснели прыщики; конокрад ловко балансировал стальным подносом. Фужер, размером со среднюю вазу, с розовым пойлом и пёстрыми цветами был уже в руке Яны. Изредка она склонялась к соломинке, и до меня доносилось детское хлюпанье.

Я поднялся, отряхнул песок и, не оглядываясь, пошёл в сторону пирса. Он белым языком уходил далеко в море. В гулкой голове перекатывался тяжёлый шар. Пока я спал, у меня сгорели колени. Солнце жарило нещадно, солнечные очки остались у шезлонга, но возвращаться не хотелось. К тому же я забыл надеть шлёпанцы. Пирс оказался щербат и колюч, из бетона торчали ракушки, мелкие и острые, как битое стекло. Я добрёл до конца пирса, подошёл к самому краю. Вода тут казалось густой, тёмной, как малахит, эта краска называется «стронций изумрудный».

Граница между морем и небом была резкой и чёткой – небо к полудню выцвело и стало наивно голубым. Там, за горизонтом, лежал невидимый Израиль. Святая земля, Вифлеем, град Иерусалим, река Иордан и Галилейское море, по водам которого гулял Спаситель.

В тех местах существование Иисуса не вызывало сомнений. Казалось, Он только вчера ступал по камням кривых иерусалимских улиц, а в траве Гефсиманского сада, если постараться, можно наверняка разглядеть капли крови из раны, нанесённой мечом Петра, когда он отсёк правое ухо рабу первосвященника. Видел я и Преторию Понтия Пилата, и тот балкон, с которого прокуратор Иудеи взывал к толпе – не вижу я никакой вины в этом человеке. И лишь Голгофа оказалась не холмом с крестами, а невзрачным белым камнем внутри часовни.

В Израиле я провёл две недели, путешествуя из Вифлиема до Хайфы, от Иерихона до Тель-Авива. Видел я Мёртвое море, оно действительно не выглядит живым, в свирепую жару взбирался на крепость Моссада, бродил по рыжим камням пустыни Меггидо, где в решающий схватке сойдутся силы Добра и Зла в конце времён. Повсюду меня сопровождала София – переводчик, гид, чичероне и эксперт по вопросам всего библейского. Поездку, точнее сказать, командировку организовало немецкое издательство «Протестант ферлаг, Гмбх», которое заказало мне иллюстрации и оформление «Евангелия от Иоанна». Книга планировалась в формате ин-фолио с супером и золотым тиснением, с форзацем и фронтисписом, с шмуцтитулами к каждой главе и дюжиной полосных цветных иллюстраций, не считая заставок и декора.

Та поездка стала точкой отсчёта моего взлёта. Сегодня, стоя на краю пирса, я мог обозначить точку падения. Начало – взлёт – падение – конец. Святая земля пряталась за кромкой горизонта, даже невидимая глазу, она точно была там. Я был отличный пловец – бабка возила меня в бассейн «Лужников» с пяти лет, после были «Динамо» и спортивный сектор бассейна «Москва», сейчас три раза в неделю «Чайка» – я запросто могу доплыть до Израиля. Ну не запросто – хорошо, через пару дней доплыву точно. Не могу не доплыть.

Я глубоко вдохнул и вытянул вверх руки. Пружинисто, как в детстве, оттолкнулся от края пирса и, описав пологую дугу, вошёл в воду. Словно нож вошёл, без брызг, без всплеска. Море оказалось даже теплей, чем я ожидал. Лезвия света резали малахит воды. Выныривать не хотелось, и, сделав пару сильных гребков, я ушёл глубже. Дна не было видно, подо мной темнела бездна. Расслабился, скользя по инерции, стравил часть воздуха, пузыри весело понеслись вверх.

Вода отрезвила, ни в какой Израиль я плыть, конечно, не собирался. Кураж исчез, осталась пустота – скучная жена на берегу и никому не нужные картины в Амстердаме. Идей нет, планов тоже. Плюс – мне уже сорок. Вернее, в данном случае это скорее минус.

А что, если те четыре года были самыми счастливыми в моей жизни? И беда тут даже не в том, что я не заметил этого, а в том, что с этого момента всё покатится под горку. Был пик, а я его прозевал. Как с падающими звёздами – кто-то видит их всегда, а другой в этот миг непременно моргнёт.

Я вынырнул, в метре от меня на поверхности плавало что-то большое и белое, что-то похожее на наволочку от подушки. Это была мёртвая птица. Должно быть, альбатрос или крупная чайка.

Выбраться на пирс из воды не получилось, я только изрезал ладони об острые ракушки. Обратный путь вплавь занял минут пятнадцать. Когда добрался до берега, Яны на пляже не было. Очки и пустой фужер валялись в песке, на лежаке засыхала лужа малиновой гадости; я брезгливо тронул указательным пальцем, липкое, вроде сиропа, осталось на пальце. Огляделся – никого, если не считать храпящего в полосатой тени тента толстого немца. Отдыхающий люд, очевидно, обедал. Бармен-конокрад тоже исчез.

Из-под полотенца я достал сигареты. Чиркнул зажигалкой, но прикурить не успел. От отеля по белой лесенке бежал конокрад. Он бежал прямо ко мне, махал руками и что-то кричал.

В больницу я приехал в мокрых плавках, майке с эмблемой «Роллинг стоунз» и в резиновых шлёпанцах. Доктор сказал, что кровотечение удалось остановить, но беременность пришлось прервать. Он сделал паузу, которая длилась целую вечность. Где-то на греческом бубнил телевизор, какой-то аппарат попискивал, как механическая птица, страшно хотелось курить.

Яна лежала в узкой палате за клеёнчатой шторой гадкого грязно-розового цвета, её лицо казалось не бледным, а каким-то лимонным. Я вошёл и остановился, доктор подтолкнул меня под локоть. Неуместно воняло какой-то экзотической едой, чем-то вроде таиландского карри. На подоконнике стоял горшок с белой орхидеей – одинокий цветок на рахитичном голом стебле. Яна попыталась улыбнуться, вытянула руку. Опасливо, как слепой, я приблизился к кровати. Яна поймала мою ладонь, крепко сжала мои четыре пальца своей птичьей лапкой. Обручальное кольцо впилось в мизинец.

– Больно… – Я высвободил руку.

– Котя…

– Как… – Я запнулся. – Почему? Зачем?

В голове стоял гул, вопросов был много, но ни один я не мог разумно сформулировать и произнести.

– Котя… – повторила она жалобно. – Прости…

– Как…

– Мама сказала, что ты меня бросишь… Без ребёночка. Ведь ребёночек, он же тебя… А мне тридцать же уже – понимаешь?

Тридцать два, отметил про себя, но поправлять не стал. Отрицательно мотнул головой – я действительно не понимал.

– Она сказала, ты в своих поездках… На фотографиях, на тех, там шлюха чёрная с вороньим клювом, она ж не просто так к тебе ластится, так и льнёт, курва бесстыжая, ведь не просто так…

– Яна, – чуть слышно произнёс я. – Ты с ума сошла?

– Ну что я не понимаю? – В голосе появилась материнская сердечность. – Всё я понимаю. Вернисажи и рестораны, бары всякие и варьете…

Медный лик моей тёщи проступил сквозь бледные черты Яны и исчез.

– Какие к чёртовой матери варьете? – Я почти выкрикнул, повторил шёпотом. – Какие варьете?

Яна смотрела мне в глаза, не моргая. Потерянная и жалкая, абсолютно незнакомая баба. Я представил – нет, просто увидел, как она со своей кудлатой мамашей копается в моих вещах, как они подбирают ключи и открывают ящики письменного стола, алчно роются в бумагах – документах и письмах, – разглядывают фотографии, трогают их своими пальцами. А после сидят на кухне и пьют чай «с гостинцами».

– Ты что… думаешь… – Яна проговорила трусливо, осторожно выговаривая звуки, – ты думаешь, что это не твой… не твой ребёночек?

Об этом я вообще не думал. До этого момента.

Должно быть, на моём лице появилось странное выражение, Яна испуганно вжалась в подушку, лицо её скуксилось и она заскулила:

– Ребёночек… наш… – Она выла по-бабьи, кривя мокрый рот. – Котенька мой… Мальчоночка…

Странная смесь жалости и отвращения накрыла меня, я даже сцепил пальцы рук – боялся, что ударю её. Отвернулся, подошёл к окну. Уткнулся лбом в тёплое стекло. Яна продолжала выть и всхлипывать.

– Заткнись… – выдохнул тихо, стекло затуманилось ровным кругом. – Христа ради, заткнись.

Вой тут же смолк. В окно упирались ветки с мелкими розовыми цветами, которые издали можно было принять за сирень. Я пальцем провёл черту в запотевшем круге. За низкими черепичными крышами темнело море. В палате с таким видом должно быть не так страшно умирать.

– Завтра же вылетаем в Москву… – Деревянный голос был чужим. – Ты сразу же начинаешь работать. Где угодно и кем угодно – сразу же! Идёшь работать…

За спиной хлюпнули носом.

– Идёшь работать, – повторил я жёстче. – И ещё…

Хлюпанье тут же стихло. Я затылком ощущал её взгляд.

– И ещё… – Зло сорвав белый цветок, я скомкал орхидею в кулаке. – Чтобы никогда – слышишь, ни-ког-да! – я не видел твоей матери на Таганке. Чтоб духу её в моём доме не было! Никогда!

Когда я произносил эти фразы, они звучали фальшиво и плоско в моём черепе, как монолог у дрянного актёра – ложь в каждом слове, в каждом звуке. Чем больше я говорил, тем сильней я ненавидел себя, Яну, нас вместе.

На страницу:
2 из 5