bannerbanner
Незримый рой. Заметки и очерки об отечественной литературе
Незримый рой. Заметки и очерки об отечественной литературе

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Впрочем, спустя столетие с лишним донесся отзвук на строфу из кроткой песни Мери:

                   Наших деток в шумной школе                   Раздавались голоса,                   И сверкали в светлом поле                   Серп и быстрая коса.

В 1937 году в стране, охваченной эпидемией террора, в силу “странного сближения” загремела на все лады песня “Москва майская” (муз. братьев Покрассов, слова Лебедева-Кумача), где были и такие слова:

                    Разгорелся день веселый,                    Морем улицы шумят.                    Из открытых окон школы                    Слышны крики октябрят…

Пушкин не только выбрал для перевода лишь небольшую часть “Города чумы”, украсив ее двумя собственными стихотворениями, он пренебрег приметами времени и места (Вильсон имел в виду Великую лондонскую чуму 1665 года). Эти отступления от оригинала позволили Пушкину усилить символический заряд пьесы, которая благодаря переводческим вольностям может быть понята и как иносказание о жизни вообще – о жизни, осажденной смертью.

* * *

Четыре перла словесности, четыре мрачные пьесы, посвященные некоторым главным напастям и несправедливостям жизни.

Нужда и связанные с ней страдания и унижения.

Страсть к творчеству, омраченная завистью из‐за абсолютно произвольной раздачи природных способностей.

Любовная страсть – еще один пример произвола со своим особым адом – ревностью.

И наконец – смерть, как высшая форма несправедливости: разом отбирается все и все обессмысливается.

2017

Милый идеал

В пору мальчикового чтения мне случалось влюбляться в героев книг – но ими, как правило, не были ни Бекки Тэтчер, ни Изабелла де Круа, ни госпожа Бонасье, ни прочие вымышленные девочки и женщины. Эмоцию, которую я мог бы охарактеризовать как влюбленность в литературный образ, когда сердце разрывается от заведомо тщетного чувства, поскольку оно внушено всего-навсего фикцией, игрой авторского воображения, я испытывал к героям мужского пола, скажем к Атосу или старому волку Акеле. Кстати, нечто похожее происходило со мной и в параллельной реальной жизни. Симптомы влюбленности – беспричинный восторг вперемешку с горестью, близкие слезы, невозможность найти себе место от волнения – были знакомы мне еще со времен детского сада по опыту общения с настоящими наташами и любами. Но гораздо острей и болезненней, чем увлечение сверстницами, я переживал влюбленность в мужчин – кумиров детства, например в массовика-баяниста с турбазы в Жигулях, где я провел с бабушкой июль 1962 года. Я мог бы изобразить здесь интересное артистическое замешательство по поводу своей детской, как говорится, нетрадиционной ориентации, если бы всю последующую жизнь не был одержим самой недвусмысленной тягой к противоположному полу, а кроме того, давным-давно не натолкнулся на свидетельство Льва Толстого о его подобной же возрастной странности, не имевшей, по мнению классика, ничего общего с гомосексуальными наклонностями.

В литературных же героинь я с полуоборота почти не влюблялся еще и потому, что сердце мое несвободно: вот уже сорок с лишним лет (с перерывами на приступы головокружения от Настасьи Филипповны или Лолиты) я привычно, ровно и восхищенно люблю Татьяну Ларину. Она нравится мне целиком и полностью, мне дорог каждый поворот ее вымышленной судьбы. И томительная одинокая юность, и книжная страсть к заезжему оригиналу, и отчаянное объяснение в любви к нему. И каждый раз меня всего перекашивает от жалости, когда Онегин с несколько картинным благородством учит ее уму-разуму. Я сопереживаю ее вещему сну, как можно сопереживать бредням только очень близкого человека. Меня восхищает ее столичное преображение – вернее, ее такое, именно женское, приятие страдания и пожизненной неудачи как данности, с которой следует с достоинством смириться – будто женщине ведомо что‐то более важное, чем стремление к счастью. Что? Мужчина бы, скорее всего, вполне рефлекторно устроил из сходного бедственного положения довольно эффектное зрелище. (“На миру и смерть красна” – вот мужской подход к несчастью.) А тут – абсолютно тайная, абсолютно несложившаяся, абсолютно единственная жизнь, и – никакой позы, хотя бы для самообмана. Непостижимо.

Это непостижимое поведение помогает читателю-мужчине разобраться в себе и понять собственную актерскую, азартную и неблагодарную природу: тяготиться тем, что есть, искать от добра добра – и рвать и метать из‐за утраченного по своему же небрежению!

Вспомним финальную сцену “Евгения Онегина” – по существу водевиль (“Муж в дверь – жена в Тверь”): прекрасная, неубранная и заплаканная женщина, коленопреклоненный обожатель (ему наконец‐то не скучно!), муж на пороге комнаты – и не какое-нибудь там недоразумение в штанах, которому рога только к лицу, а седоголовый, видавший виды генерал, привыкший к заслуженным почестям.

Набоков глумливо заметил, что нечаянно вырвавшееся признание Татьяны: “Я вас люблю (к чему лукавить?)…” – “должно было заставить подпрыгнуть от радости опытное сердце Евгения”. Если Набоков прав и Онегину, пусть и за пределами пушкинского романа, все‐таки суждено добиться своего, то читатель медленно, но верно окажется на территории другого шедевра русской литературы – “Анны Карениной”, где герой стоял над своей добычей, как убийца, “с дрожащей нижней челюстью”, а героиня – чувствовала себя “столь преступною и виноватою, что ей оставалось только унижаться и просить прощения…”.

Но даже в этом случае, независимо от вопиющей фактической банальности произошедшего (впрочем, не большей, чем водевильная концовка романа в стихах), ничему флоберовскому, жалко-тривиальному мы свидетелями бы не стали и никому бы из героев не поздоровилось – высокая трагедия гарантирована. Залогом тому перво-наперво присутствие в любовном треугольнике Татьяны Лариной.

Но Пушкин расчетливо – минута в минуту – обрывает повествование на полуслове, оставляя свою несчастную героиню на идеальной недосягаемой высоте, откуда она “сквозь слез” на веки вечные говорит “нет” Онегину – и вообще нашему брату.

2008

Самодержавие, православие и народность Лермонтова

Родина, “Когда волнуется желтеющая нива… ”, Сон

Родина

Люблю отчизну я, но странною любовью!Не победит ее рассудок мой.Ни слава, купленная кровью,Ни полный гордого доверия покой,Ни темной старины заветные преданьяНе шевелят во мне отрадного мечтанья.Но я люблю – за что, не знаю сам —Ее степей холодное молчанье,Ее лесов безбрежных колыханье,Разливы рек ее, подобные морям;Проселочным путем люблю скакать в телегеИ, взором медленным пронзая ночи тень,Встречать по сторонам, вздыхая о ночлеге,Дрожащие огни печальных деревень;Люблю дымок спаленной жнивы,В степи ночующий обозИ на холме средь желтой нивыЧету белеющих берез.С отрадой, многим незнакомой,Я вижу полное гумно,Избу, покрытую соломой,С резными ставнями окно;И в праздник, вечером росистым,Смотреть до полночи готовНа пляску с топаньем и свистомПод говор пьяных мужичков.1841

Чувство, описанное в стихотворении “Родина”, вполне может быть, вопреки сословной принадлежности автора, охарактеризовано как интеллигентское.

В сравнении с патриотизмом Пушкина, громогласным, восхищенно-имперским – и географически (“От финских хладных скал до пламенной Колхиды”), и этнографически (“и гордый внук славян, и финн, и ныне дикой тунгус, и друг степей калмык…”), патриотизм Лермонтова камерный, причем – демонстративно камерный. Если парадные нотки изредка и слышатся, то в речи персонажей из простонародья, вроде старого вояки, рассказчика из “Бородино”.

Так же современна и свободна от каких‐либо конфессиональных примет и религиозность Лермонтова – чему примером стихотворение “Когда волнуется желтеющая нива…”.

***

Когда волнуется желтеющая нива,И свежий лес шумит при звуке ветерка,И прячется в саду малиновая сливаПод тенью сладостной зеленого листка;Когда росой обрызганный душистой,Румяным вечером иль утра в час златой,Из-под куста мне ландыш серебристыйПриветливо кивает головой;Когда студеный ключ играет по оврагуИ, погружая мысль в какой‐то смутный сон,Лепечет мне таинственную сагуПро мирный край, откуда мчится он, —Тогда смиряется души моей тревога,Тогда расходятся морщины на челе, —И счастье я могу постигнуть на земле,И в небесах я вижу Бога…1837

В стихотворении не помянуты ни институт церкви, ни религиозные предания, ни людская молитвенная общность – ничего этого нет, а есть лирический герой, который под впечатлением от красот природы согласен признать бытие Божие.

Получается, что в вопросах патриотизма и религиозности Лермонтов чуть ли не либерал. Во всяком случае, принципиальный вольнодумец и одиночка.

В то же время в поэтической практике Лермонтов не раз примыкал, и снова же вопреки собственной сословной принадлежности, к благородно-анонимной традиции фольклора. Эта фольклорная составляющая слышна не только в стилизациях, вроде “Казачьей колыбельной”, “Песни о купце Калашникове” и помянутого “Бородина”, но и в таком с виду образцово лирическом стихотворении, как “Сон”.

Сон

В полдневный жар в долине ДагестанаС свинцом в груди лежал недвижим я;Глубокая еще дымилась рана,По капле кровь точилася моя.Лежал один я на песке долины;Уступы скал теснилися кругом,И солнце жгло их желтые вершиныИ жгло меня – но спал я мертвым сном.И снился мне сияющий огнямиВечерний пир в родимой стороне.Меж юных жен, увенчанных цветами,Шел разговор веселый обо мне.Но в разговор веселый не вступая,Сидела там задумчиво одна,И в грустный сон душа ее младаяБог знает чем была погружена;И снилась ей долина Дагестана;Знакомый труп лежал в долине той;В его груди, дымясь, чернела рана,И кровь лилась хладеющей струей.1841

Как‐то я вызвался прочесть его на публику и обнаружил, что за годы чтения наизусть непроизвольно заменил кое‐какие эпитеты и глаголы другими, близкими по смыслу. Но удивительно, что именно это стихотворение не сильно, на мой вкус, страдает от подобных вольностей, что роднит его с устным народным творчеством.

Декорации “Сна” вполне реалистические. Пейзаж, на фоне которого умирает герой, не романтически-бутафорский, а достоверный. Кто бывал в тех краях, мог обратить внимание на лысые, выжженные солнцем горы. Герой видится нам не в отвлеченно-поэтическом одеянии, а в офицерском окровавленном мундире, и веселый дамский разговор происходит в довольно узнаваемом помещении. В похожей зале лирический герой другого стихотворения Лермонтова в дурную минуту едва не бросил в лицо собравшимся “железный стих, облитый горечью и злостью”.

Может быть, столкновением реалистических подробностей и фантастического содержания – одновременного ясновидения влюбленных – и объясняется магнетическое воздействие этого шедевра на читателя?! (Не говоря уже о предвидении автором собственной судьбы!)

И вместе с тем “Сон” (как и “Завещание”) без насилия ложится в традицию прощальных мужских песен: “Степь да степь кругом…”, “Не для меня придет весна…”, “Черный ворон” и пр. Совершенно песенный повтор слов и ситуаций из строфы в строфу, будто из куплета в куплет, – и своеобразный рефрен в финале!

Вот и получается, что на первый взгляд – вполне светский, даже великосветский опус: гибнет в горах офицер и видит в предсмертной истоме “веселый пир” и барышню, а она на пиру – его, а механизм‐то этого дворянского опуса – древний и простонародный. И даже пресловутый “знакомый труп” предвещает мещанскую балладу.

Значит, взгляды у Лермонтова могли быть как у Печорина, а вкусы отчасти – как у Максим Максимыча. Не зря же их встреча во Владикавказе получилась такой натянутой.

2020

Пылкая старость

Афанасий Фет. На кресле отвалясь, гляжу на потолок…

***

На кресле отвалясь, гляжу на потолок,Где, на задор воображенью,Над лампой тихою подвешенный кружокВертится призрачною тенью.Зари осенней след в мерцаньи этом есть:Над кровлей, кажется, и садом,Не в силах улететь и не решаясь сесть,Грачи кружатся темным стадом…Нет, то не крыльев шум, то кони у крыльца!Я слышу трепетные руки…Как бледность холодна прекрасного лица!Как шепот горестен разлуки!..Молчу, потерянный, на дальний путь глядяИз-за темнеющего сада, —И кружится еще, приюта не найдя,Грачей встревоженное стадо.1890

Это прекрасное стихотворение кажется простым и логичным, но однажды я обратил внимание, что автор заблудился в дебрях собственного воображения и не вернулся в исходную точку.

Действительно: в первой строфе сказано, что подвижная тень, отбрасываемая лампой на потолок, напоминает лирическому герою стаю грачей над осенним садом. Но герой не удовлетворен этим видением. Нет, восклицает он, пусть причиной душевного смятения будет не птичий гомон, а прощальные голоса возле кареты, которая вот-вот тронется и увезет любимую женщину. Готово. И вот карета поехала и скрылась из виду, оставив героя одного в облетевшем саду, где галдеж кружащихся птиц усугубляет тоску. Конец стихотворения.

Автор будто бы забыл вернуться в удобное кресло под лампой, откуда все и началось. Такое впечатление складывается, потому что в стихотворении Фета и лирический герой-мечтатель, и его мечта обретаются в одном времени – в настоящем. Этот расчетливый недочет и делает эффект присутствия особенно ощутимым – с нами не столько делятся воспоминанием, сколько делают нас свидетелями знакомого наваждения, навязчивой грезы.

Мы по воле поэта тоже чуть было не запамятовали, что прощание на осенней заре – всего лишь фантазия лирического героя, нам тоже чудится, что мужчина, одетый не по погоде, и впрямь стоит, не замечая холода, и сердце его разбито… Какое уж тут удобное кресло!

Нелишне принять к сведению, что такая свежесть чувства воссоздана лириком семидесяти лет!

2020

Мимими с оскалом

Георгий Иванов. Вот елочка. А вот и белочка …

***

Вот елочка. А вот и белочкаИз-за сугроба вылезает,Глядит, немного оробелочка,И ничего не понимает —Ну абсолютно ничего.Сверкают свечечки на елочке,Блестят орешки золотые,И в шубках новеньких с иголочкиСобрались жители лесныеСправлять достойно Рождество:Лисицы, волки, медвежата,Куницы, лоси остророгиеИ прочие четвероногие.…А белочка ушла куда‐то,Ушла куда глаза глядят,Куда Макар гонял телят,Откуда нет пути назад,Откуда нет возврата.1958

Первая строфа стилизована под сусальный детский стишок с дурашливым неологизмом “оробелочка”. Вообще конструкция “А вот и…” нередко предполагает появление чего‐то ожидаемого и рутинного: со словами “А вот и птички…” Хемингуэй демонстративно ушел с премьеры экранизации своего романа, кажется “Прощай, оружие!”, – на экране как раз зачирикали пернатые.

Не говоря о том, что ель и белка прочно обосновались в отечественной литературе со времен “Сказки о царе Салтане”, к которой отсылают и “орешки золотые” из второй строфы. Сюда же, само собой, подверстывается и всенепременная новогодняя хороводная “В лесу родилась елочка…”. Так что читатель помещен в знакомые сызмальства, приветливые декорации.

В этом сусальном ряду строка “Ну абсолютно ничего…” звучит странно.

Во-первых, к ней долго нет рифмы, отчего она и на слух подчеркнуто прозаична; во‐вторых, ее интонация слишком бытовая и отрезвляюще-реалистическая по сравнению с предыдущим сказочно-условным зачином, в‐третьих – слово “абсолютно” явно из другой оперы, и мы настораживаемся.

Но вторая строфа еще приторней, и она усыпляет нашу бдительность: на восемь строк – восемь уменьшительно-ласкательных слов. Правда, образное выражение “шубки новенькие с иголочки” вызывает подозрение, что, может статься, и звери неживые, а то ли чучела, то ли игрушки, но празднование Рождества настраивает на идиллический лад.

Не тут‐то было! Убаюкав читателя сюсюканьем, автор пугает, будто внезапно вскрикивает. В таких случаях говорят: “Чуть заикой не оставил”. Поэт надругался над жанром святочного рассказа, обдав под конец не умиротворением, а могильным холодом. Есть такие фильмы ужасов, где смертельная опасность исходит от безобидных и трогательных обитателей детской – от игрушек, зверушек и т. п. Безотказный прием! Так и здесь5.

И белочка не зря оробела. Ей предстоит поэтапный: “куда‐то” – “куда глаза глядят” – “куда Макар гонял телят” (холодно – холоднее – совсем холодно) уход в области “Откуда нет пути назад, / Откуда нет возврата”. Приговор оглашен дважды для верности, ибо он окончательный и обжалованью не под- лежит.

Вот где аукнулось слово “абсолютно” из первой строфы.

Бок о бок с каждым более или менее обжитым и даже уютным местожительством лежат пределы абсолютного исчезновения и невозвращения.

И лирический герой, белочка, держит путь в пустоту и мимоходом с робостью и недоумением взирает на здешний обреченный праздник.

И слышатся – бум-бум-бум – однообразные звуки простецких крепких рифм финальной строфы, будто кто‐то заколачивает намертво последний проход и просвет.

2020

Вещдок

Владимир Набоков. Вечер на пустыре

“Вечер на пустыре” в числе моих любимых стихотворений Владимира Набокова.

Вдохновенье, розовое небо,черный дом с одним окномогненным. О, это небо,выпитое огненным окном!Загородный сор пустынный,сорная былинка со слезой,череп счастья, тонкий, длинный,вроде черепа борзой.Что со мной? Себя теряю,растворяюсь в воздухе, в заре;бормочу и обмираюна вечернем пустыре.Никогда так плакать не хотелось.Вот оно, на самом дне.Донести тебя, чуть запотелоеи такое трепетное, в целостиникогда так не хотелось мне…Выходи, мое прелестное,зацепись за стебелек,за окно, еще небесное,иль за первый огонек.Мир, быть может, пуст и беспощаден,я не знаю ничего,но родиться стоит радиэтого дыханья твоего.Когда‐то было легче, проще:две рифмы – и раскрыл тетрадь.Как смутно в юности заносчивоймне довелось тебя узнать.Облокотившись на периластиха, плывущего, как мост,уже душа вообразила,что двинулась и заскользилаи доплывет до самых звезд.Но, переписанные начисто,лишась мгновенно волшебства,бессильно друг за друга прячутсяотяжелевшие слова.Молодое мое одиночествосредь ночных, неподвижных ветвей;над рекой – изумление ночи,отраженное полностью в ней;и сиреневый цвет, бледный баловеньэтих первых неопытных стоп,освещенный луной небывалойв полутрауре парковых троп;и теперь увеличенный памятью,и прочнее, и краше вдвойне,старый дом, и бессмертное пламякеросиновой лампы в окне;и во сне приближение счастия,дальний ветер, воздушный гонец,все шумней проникающий в чащу,наклоняющий ветвь наконец,все, что время как будто и отняло,а глядишь – засквозило опять,оттого что закрыто неплотно,и уже невозможно отнять.Мигая, огненное окоглядит сквозь черные перстыфабричных труб на сорные цветыи на жестянку кривобокую.По пустырю в темнеющей пылиподжарый пес мелькает шерстью снежной.Должно быть, потерялся. Но вдалиуж слышен свист настойчивый и нежный.И человек навстречу мне сквозь сумеркиидет, зовет. Я узнаюпоходку бодрую твою.Не изменился ты с тех пор, как умер.1932, Берлин

Меня в этом стихотворении всякий раз волнует срывающийся от избытка чувств голос лирического героя. Для передачи сумятицы переживаний автор может прибегать в меру надобности к птичьему языку: связное повествование при подобном накале страсти выглядело бы психологически недостоверным.

И в принципе я согласен с мыслью Ахматовой, что содержание лирического опуса может ускользать от понимания читателя – главное, чтобы сам автор знал, что он имеет в виду. Это придает авторской интонации властность и силу. Но все‐таки есть и читательская потребность быть в курсе происходящего, хотя бы в общих чертах. Мне, во всяком случае, для полноценного удовольствия от словесного искусства важно понимать, о чем идет речь.

Кстати сказать, осведомленность читателя нередко усугубляет воздействие художественного произведения. Например, последняя фраза стихотворения – “Не изменился ты с тех пор, как умер…” – и сама по себе настраивает на трагический лад, но знание, что подразумевается геройская гибель Набокова-отца в 1922 году, способствует глубине эстетического впечатления.

Итак, краткое содержание “Вечера на пустыре”.

Стихотворение состоит из четырех отличающихся друг от друга стихотворным размером, качеством и способом рифмовки частей, объединенных общей темой.

Тема стихотворения задана первым же словом – “вдохновенье”.

Оно упомянуто однократно, но целый каскад эпитетов в среднем роде не оставляет сомнения, какую именно эмоцию подразумевает автор, избегая прямого называния из соображений психологической убедительности, чтобы лихорадочная исповедь лирического героя не превращалась в обстоятельный рассказ.

Действие первой части происходит на загородном пустыре, где фабричное окно с закатным бликом приводит на память лирическому герою знакомый с детства вид – другое окно, другой закат. Захлебывающаяся интонация первой части завораживает, правда, читатель на мгновение запинается на странном образе – “череп счастья, тонкий, длинный, вроде черепа борзой”. Но мы уже во власти поэтического гипноза, нам не до загадочных мелочей, мы тронуты хвалой вдохновению, завершающей первую часть “Вечера на пустыре”:

 Мир, быть может, пуст и беспощаден, я не знаю ничего, но родиться стоит ради этого дыханья твоего.

Вторая часть стихотворения посвящена вечной поэтической теме – памяти о незабвенных юношеских приливах вдохновения. А заодно – тоже вечному противоречию: пора юношеского косноязычия и подражательства нередко кажется в зрелости временем утраченной легкости и творческой свободы. Хотя на практике дело обычно обстоит иначе: легкость и впечатление непринужденности достигаются талантливыми авторами в зрелые годы и даются ценой труда, самодисциплины и заботы о собственных способностях. И именно этот парадокс становится ответвлением темы вдохновения и ложится в основу второй части стихотворения “Вечер на пустыре”.

Третья часть посвящена родовому усадебному миру и окрестностям, которым Набоков обязан первым лирическим восторгом. Здесь‐то и поминается лампа в окне, чей двойник над берлинским пустырем положил начало стихотворению. Здесь же – сквозной авторский образ лиственного трепета, олицетворяющего вдохновение:

и во сне приближение счастия,дальний ветер, воздушный гонец,все шумней проникающий в чащу,наклоняющий ветвь наконец…

К этому образу Набоков еще вернется через десятилетие в своем стихотворном манифесте “Слава”:

Кто в осеннюю ночь, кто, скажи‐ка на милость,в захолустии русском, при лампе, в пальто,среди гильз папиросных, каких‐то опилоки других озаренных неясностей, ктона столе развернет образец твоей прозы,зачитается ею под шум дождевой,набегающий шум заоконной березы,поднимающей книгу на уровень свой?

И здесь же вскользь, по свидетельству вдовы поэта, помянуто метафизическое кредо Владимира Набокова – главная тема его стихов, которая “как некий водяной знак символизирует все его творчество. Я говорю о потусторонности, как он сам ее назвал…”:

все, что время как будто и отняло,а глядишь – засквозило опять,оттого что закрыто неплотно,и уже невозможно отнять.

С этой заветной мыслью Владимира Набокова внимательный читатель столкнется не раз, например в той же поэме “Слава” или в стихотворении “Как я люблю тебя” (1934):

Как я люблю тебя. Есть в этомвечернем воздухе поройлазейки для души, просветыв тончайшей ткани мировой…

В заключительной части “Вечера на пустыре” лирический герой как бы очнулся после своеобразного поэтического обморока и видит вокруг ту же неприглядную промышленную окраину, поджарую белую собаку, трусящую в сумерках на свист мужчины, поравнявшись с которым лирический герой замечает про себя: “Не изменился ты с тех пор, как умер…”

При внимательном прочтении это синтаксически и ритмически намеренно сумбурное и размашисто зарифмованное стихотворение предстает вполне композиционно стройным и прозрачным в смысловом отношении.

Недоумение, повторюсь, могут вызвать лишь две уже помянутые выше строки: “череп счастья, тонкий, длинный, / вроде черепа борзой”.

Я читал “Вечер на пустыре” многократно, не придавая значения этому единственному непонятному словосочетанию, пока для одного начинания мне не понадобилось основательно разобраться в этом стихотворении. Тогда я, наконец‐то, обратил должное внимание на собаку, промелькнувшую в самом финале, кое‐что заподозрил и вскоре извлек из интернета семейную фотографию 1905 года. И пазл внезапно сложился.

2021


Душераздирающее зрелище

Владимир Набоков. С серого севера

Стихи Набокова я узнал в начале 1980‐х годов, уже будучи поклонником его прозы. Они мне понравились, некоторые даже очень, вот это, например.

На страницу:
2 из 3