bannerbannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

Он понял, насколько он трезв.

– Я директор школы, – сказал зачем-то.

– Полистай, – Щукин стряхнул крошки с журнала. – Они принесли.

– Борис, как вы относитесь к проблеме анонимности в современном искусстве?

– Он практик, – сказал Дядя Тепа, – а не теоретик.

Дядя Тепа и Катрин беседовали об актуальном искусстве, выражаясь: “концептуальная акция”, “симулякр”, “семиотическая среда”. Борис Петрович дивился на старого друга. В журнале, который он неспешно листал, было много статей; он рассматривал фотографии. На одной – два голых мужика играли в чехарду в арт-галерее. На другой – мужчина и женщина, стоя на четвереньках, оба одновременно засовывали в духовку головы. Голый гермафродит на третьей поливал из лейки фикус в горшке.

– Как живешь? – спросил Миша Щукин загрустившего Бориса Петровича.

Борис Петрович пожал плечами.

Вспышка. Их фотографирует Катрин. Дядя Тепа передвинулся вместе со стулом, сел посередке. Вспышка. Всех троих – Катрин – для истории.

5

Большие все-таки юмористы давали названия здешним объектам. Огрызок дороги никуда не ведущей, зажатый между забором, кладбищем, свалкой – по сути двусторонний тупик, нелепый градостроительный аппендикс, нечто ухабистое, кривое и необитаемое, – красиво называется Ялтинской улицей; единственное, что мирило с названием – теплая, почти южная ночь, в которую вышли все четверо.

– Это Петербург? – спросила Катрин.

И то верно: с названием “Санкт-Петербург” единственное, что мирило – та же теплая ночь, еще не совсем белая, но уже подпорченная молоком, – Щукин мог бы поберечь батарейки, но считал своим долгом светить, преумножая сущности.

Шли парами. Впереди вооруженный фонариком Щукин под руку с Чибиревым, следом Дядя Тепа в обнимку с Катрин.

Первая пара синхронно думала о второй, о том, что Дядя Тепа своего не упустит.

Наводя на печальную мысль о вакуумных котлах Утилизационного завода, бесшумно пробежала серая стая четвероногих призраков.

– Столько бездомных собак, – сказал Борис Петрович доверительно Щукину, – не знаю, что делать. Ебутся, как суки, прямо в школьном дворе. Представляешь?

– А ты выводи во двор второклассников. Урок сексологии или как там у вас.

– Циник, – сказал Борис Петрович.

Здесь одно из немногих мест в черте города, где небо выглядит цельным, большим, особенно ночью. Мерцали редкие звезды. Заводская труба была как прорезь в пространстве, ее вершину обозначал огонек. Ничем мясокостным, впрочем, не пахло; было свежо. Завод, скорее всего, простаивал.

Неожиданно Щукин обернулся и громко сказал:

– У Бориса мечта есть, он хочет, чтобы его именем назвали улицу!

– Вау, – отозвалась Катрин.

– Чушь говорит! – огрызнулся Борис Петрович. – Что ты несешь! Совсем окосел?

– Нельзя? Тогда извини.

– Мужики, – послышалось Дядино Тепино, – Катрин огорчается, что вы не гомосексуалисты.

– Нет, нет, – засмеялась Катрин, – просто в рамках нашей концепции…

Она не договорила – споткнулась; Дядя Тепа не дал ей упасть; она промолвила:

– Круто.

Стрелка с фанерного щита “ДВЕРИ СТАЛЬНЫЕ” уверенно целилась сквозь кусты и деревья в склад, надо полагать, этих дверей, словно между фанерным указателем и дверным складом не было кладбища.

Прошли гуськом через калитку. Трава была мокрая. Теперь говорили, понизив голос, – почти шепотом. Оказалось, что Катрин понятия не имеет, кто такие старообрядцы. Дядя Тепа попытался объяснить, но не сумел хорошо. Катрин поняла, что к современному искусству они отношения не имеют.

Жутковатое кладбище, ничего не попишешь. Сюда и днем заходить боязно, особенно на трезвую голову. Темные личности сюда проникают, неизвестно зачем, и то редко.

Борис Петрович не был сторонником коллективных экскурсий к местам людских захоронений; правда, однажды он сюда приводил 10-6 класс, о чем потом сожалел. Нет, больше он сюда не приведет школьников, хотя и вполне осведомлен о Громовском, – там, например, за кладбищенским прудом, был, забыл название, храм, большой, старообрядческий, остался фундамент, кусок стены… – другое дело Катрин; ей показать, ее удивить – каждый из трех втайне желал услышать ее неподдельное “круто”.

Постояли около массивного чугунного креста в полтора человеческих роста, он сильно накренился набок, вот-вот рухнет. Щукин светил фонариком понизу, видно было, что могилы раскапывали.

С высоких надгробий позапрошлого века сбит верх. Всюду следы грабежа, запустения.

Пруд. Сейчас он, пожалуй, разве что браткам послужить сумеет – незадачливого должника в мешочке с камнями определить на хранение. А когда-то на яблочный Спас шел сюда крестный ход для водосвятия.

Непросто объяснять Катрин, что такое есть водосвятие. Дядя Тепа взялся опять – в силу его собственного понимания. Катрин не верит. Думает, шутка.

– Странный вы человек, – вмешался Борис Петрович. – А то, что голые мужики в музее прыгают, это не шутка? Как у вас там… перфоманс?

– Боря, не грузи, – попросил Дядя Тепа. – Мы все в одной лодке.

Боря не грузил, Катрин ему нравилась.

Щукин достал остатки последнего; по очереди сделали из горлышка по глотку.

Он осветил фонариком полуразрушенный склеп – увидели белой краской автограф: 666 и православный крест, изображенный в перевернутом виде. Щукин сказал:

– Сатанисты.

– А вот вам инсталляция, – Дядя Тепа протянул руку в сторону ближайшей могилы.

– Где? – Катрин, сбитая с толку знакомым словом, искала глазами что-нибудь концептуальное; она не замечала, что на той и на соседних могилах кресты были перевернуты, воткнуты в землю верхним концом.

Борис Петрович подошел к могиле и, не обращая внимания на свой уже хорошо перепачканный костюм, схватил крест обеими руками у самой земли, поднатужился, крякнул, приподнял, перевернул в два приема (крест оказался тяжелый) и воткнул в землю, как надо.

На его работу молча смотрели.

Второй крест ему помогал переворачивать Щукин.

Третий переворачивал Дядя Тепа. Катрин ему помогала. Она только спросила: что мы делаем? Никто не ответил.

Общими усилиями восстановили шесть крестов в их прежнем положении.

Борис Петрович, пачкая лоб, вытер пот ладонью. На душе у него стало легко. Он подумал, что день не прошел бессмысленно. Он сюда приехал не зря.

Глава вторая

1

– Сколько раз упрекали пишущую машинку за то, что она будто бы унифицирует писательский труд, лишает его авторского обаяния. Говорили, что пишущая машинка отчуждает автора от собственного текста. Сбивает с дыхания. Огрубляет мысль. Надо было появиться компьютерам, чтобы понять, какая это чушь! Но вы, молодой человек, так не считаете.

Щукина уже давно не называли молодым человеком, он сказал:

– Представьте, я с вами согласен. Ремонтирую, как вы заметили, не компьютеры, а механические печатные машины.

– Наверное, совсем нет работы?

– Антиквариат. И то редко.

– Вы действительно работаете сторожем?

Пили чай на кухне. Хозяин угощал черствым печеньем, овсяным. Старинная Stower Record, торжественно черная, высокая, статная, с золочеными кругляшками медалей на корпусе, важно занимала стул, выдвинутый из-за стола, словно тоже участвовала в чаепитии.

Щукин был доволен собой, он подверг ее капитальному ремонту и сегодня сдал работу, на которую ушло четыре вечера. Он не жалел затраченного времени, он любил возиться с пишущими машинками, особенно старинными, как эта. Замечательный экземпляр – все родное, свое – до последнего винтика.

– Есть любители, которые еще пишут рукой, но уже на пишущих машинках никто не печатает, – говорил хозяин, вздыхая. – Я последний.

Вид у него был импозантный – изнуривший себя, похоже, трудами дистрофик лет шестидесяти, с копной седых волос на голове и тонкой козлиной бородкой, которую, казалось, он сам приклеил себе чуть выше кадыка, пощадив подбородок. Мнил ли он себя писателем или действительно был таковым, Щукин не знал.

– Писать рукой и шпарить на компьютере – две крайности, которыми следовало бы пренебречь. Ну, с компьютером и так все ясно, тут и говорить не о чем. А вот печатные машинки – сейчас уже никто и не вспомнит, как их унижали недоверием, ведь не где-нибудь, в писательской среде господствовал предрассудок: надо, видите ли, выводить слова рукой, тогда будто бы и может лишь появиться настоящее, а если вы бьете по клавишам, вы уже не творческий человек, почти что халтурщик. Но почему, почему? Почему надо обязательно видеть собственные каракули, или, как хотите назовите их – образцы чистописания, – чтобы, пиша, не отчуждаться от текста? Бред!

– У меня ужасный почерк, – сказал Щукин. – Я с вами и здесь соглашусь. Почерк – это препятствие. Ненужное препятствие между текстом и автором. Изгородь с колючей проволокой!

– Мне нравятся ваши метафоры. Но я бы даже так сказал: почерк – это стул. Понимаете? – стул. Я, например, не могу смотреть без брезгливости на свой почерк. А когда я читаю написанное чужой рукой, меня просто тошнит.

– Серьезно?

– Абсолютно. Мне кажется, я не читаю, а разглядываю… экскременты… Просто не хочу портить вам аппетита… Берите печенье.

– А если текст представляет собой машинопись?

– Тогда птицы поют на душе. Я умиротворен, спокоен.

– Независимо от содержания?

– Я стойкий человек, могу справиться с любым содержанием. Но форма подачи… это выше моих сил.

Щукин покосился на бородку собеседника: такую можно заплетать в косичку. Невольную мысль о том, что если за бородку дернуть, раздастся блеянье, он отогнал.

– Пишущая машинка, – продолжал рассуждать хозяин, – приблизила автора к букве, к слову, и не формально, как в случае с компьютером, где на самом деле и есть отчуждение, а натурально, физически. Каждая буковка стоит вашего усилия, вы затрачиваетесь на нее, преодолеваете сопротивление, а иначе бы вы разве ощутили контакт? А этот звук, этот щелчок? Блеск! Это же гимн мгновенному единичному контакту, когда рычажок этот или другой, как их там, становится послушным продолжением твоего пальца, и вот она – раз! – и как вы задумали: буковка а, или я, или ю… Вот он – праздник тактильности! И ей хорошо, и мне хорошо… Знаете, я когда печатаю, я иногда возбуждаюсь. В самом эротическом смысле. Я вас не сильно шокирую?

– Вы очень откровенны, – произнес Щукин подчеркнуто сухо, дабы обозначить границы.

– Как с врачом, – последовал поспешный ответ. – Откровенен исключительно с вами – как с лечащим врачом. Потому что вы познали ее глубже, чем я. Как врач.

На секунду Щукин засомневался, о печатной ли машинке идет речь и о нем ли персонально – о Щукине?

– Я люблю ее, когда печатаю. Люблю! – быстро проговорил хозяин и поднес к губам кружку с картинкой Троицкого моста, глотнул – бородка дернулась; она всегда дергалась, когда он глотал.

– Извините, – сказал Щукин. – Я отремонтировал сотни пишущих машин, но ничего подобного…

– Вы просто моложе меня. Вам не понять.

– А мне кажется, вы любите не ее, а себя, свой авторский текст, который видите перед глазами.

– В нашей любви к объекту, – сказал хозяин пишущей машинки, – есть всегда что-то от любви к самим себе, это закон, такова человеческая природа.

“Любовь к объекту”, – мысленно повторил Щукин. Сторожимое им тоже называлось объектом. “Объект сдан”, “объект принят”…

– О чем же вы пишете? – спросил, чтобы сменить тему.

– О разном. Об искусстве много. Рембрандт, Малевич… Проблема обрамления и застекления художественного полотна… А скажите, ваши женщины, они вас никогда не ревновали к пишущим машинкам?

Щукин, посчитавший правильным поддерживать добродушно-доверительный тон своего визави, сказал:

– Естественно. Рано или поздно начинали все ревновать…

– Все-все?

– Одна никогда не ревновала. Фактически мы были муж и жена… почти. Она была машинисткой. Ну, мне пора.

– Вот! Машинисткой! А вы – ее? – не унимался хозяин.

– Знаете, ни для кого из нас пишущая машина не была объектом влечения. Для меня – увлечения, да. Увлечения, но не влечения. Есть разница?

Он встал, поблагодарил за угощение. Провожая, хозяин спросил:

– В молодости боксом не занимались?

– Нос перебит? – улыбнулся Щукин. – Третье место по городу среди юниоров в легком весе.

– Вижу! У вас очень благородное лицо. Минутку. Не торопитесь, не торопитесь. – Он удалился в комнату, оставив Щукина в прихожей, принес том “Дон Кихота”. – Вам никто не говорил, что вы похожи на…

– На Дон Кихота я не похож.

– На Сервантеса! Вылитый Сервантес! Посмотрите-ка. Нет? Поднимите подбородок. Потрясающе!

– Вряд ли мы родственники.

– Я неправильно сказал. Вы похожи не на самого Сервантеса, а на его классический портрет. Прижизненных портретов Сервантеса не существует. Кент, художник, не тот, который Рокуэлл Кент, а тот, который жил в восемнадцатом веке, пользовался лишь словесным самоописанием Сервантеса. Мы знаем Сервантеса по Кенту, который жил значительно позже.

– С таким бы успехом каждый из нас мог написать портрет Сервантеса.

– Я бы не смог. А вы бы могли? Вы художник?

Щукин чуть не сказал: вон там у вас газета на холодильнике лежит, сегодняшняя, в ней говорится, что я художник (и был бы прав: действительно, лежала на холодильнике газета, и в ней говорилось, что Щукин – художник). Но промолчал о себе, сказал о другой публикации:

– У кого-то из старых мастеров, не то голландцев, не то кого-то еще, на групповом портрете есть персонаж – вылитый Путин.

Он сложил зонтик, сушившийся в прихожей во время их чаепития.

– Это другое. Тот с натуры писал. Там и родственник мог позировать, предок, и просто похожий человек, существовавший в реальности. А Кент писал со слов. То есть из головы. Он думал, что пишет Сервантеса, а написал вас! Сервантес посмотрел бы на свой портрет и не узнал бы, сказал бы: это не я. А мы глядим на портрет якобы Сервантеса и говорим: это господин Щукин!

Господин Щукин открыл дверь на лестницу.

– Не похож, бросьте. У меня нет бороды.

– Взгляд! Лоб! Черты лица!.. Поймите же, Кент вас предвосхитил! Или нет: вы – материализовавшаяся мечта Кента!

– Вас послушать, если бы не этот Кент, меня бы и не было.

– Именно!

– Спасибо Кенту.

– Вам спасибо.

2

Директор школы лишь зашел в учительскую, как услышал:

– А Борис Петрович-то у нас, оказывается, скромник какой! Кто бы мог подумать! Каждый день видим, а кто бы подумать мог…

Борис Петрович склонил голову набок в знак того, что ждет продолжения. Зацепился взглядом за дырокол на столе секретарши.

– Про вас в газете написали – не видели?

Взгляд по-прежнему цеплялся за дырокол, а лицо Бориса Петровича медленно обращалось в сторону Зинаиды Васильевны, мол, ерунда какая-то, дальше, дальше?

– Вы художник, оказывается. Художник, а скрываете.

– Это не про меня, – не выдержал Чибирев.

– Про вас! Там сказано: директор школы.

Газета образовалась в руках Бориса Петровича. Интервью. Борис Петрович сразу понял, с кем – по фотографии: на него смотрела улыбающаяся Катрин.

– Здесь.

Взгляд Бориса Петровича обреченно скользнул по направлению неимоверно длинного лакированного ногтя Зинаиды Васильевны и выхватил: “…Тепин… Щукин… Чибирев…” Он почувствовал, как холодеет спина. Стал читать с начала столбца, с трудом понимая, о чем читает:

– …таете, что история современного русского актуального искусства сфальсифицирована?

– Я бы сказала, что она еще не написана. Не хочется говорить о сознательной фальсификации, о злом умысле. Я с уважением отношусь к работам исследователей, которые берутся за эту непростую тему, но мне кажется, они находятся под впечатлением мифов, которые сами сотворили. Однако мы знаем, что иногда из-за деревьев нельзя разглядеть леса. Моя задача – посмотреть на предмет с иной, может быть, неочевидной для других дистанции, под иным углом зрения и, что особенно важно, абсолютно непредубежденным взглядом. Такой взгляд просто обречен на открытия. Во-первых, убеждаемся, что явление “русское актуальное искусство”значительно сложнее, богаче и интереснее, чем принято думать не только у нас на Западе, но и у вас в России, в частности, в Петербурге. Во-вторых, белые пятна. Их надо сначала обнаружить, увидеть, различить и лишь потом снять, смыть, чем я и занимаюсь как исследователь данного вопроса. В-третьих…

Дочитав до “в-третьих”, Борис Петрович почувствовал, что уже забыл, что было “во-первых” и “во-вторых”; он переметнулся назад, к “во-первых”, пугаясь того, что пропустил что-то важное, – преодолел, сосредоточась, “во-вторых” и съехал, как с горки, прямо во “в-третьих”:

В третьих, значение своей работы я вижу в перестановке устоявшихся акцентов…

Акцентов! Борис Петрович слышал голос Катрин и не замечал акцента. Подумал: наверное отредактировали…

…Некоторые достижения неизбежно покажутся более скромными, другие, напротив, более значительными. Знание о контексте, если не меняет, то, во всяком случае, существенно корректирует представление о предмете.

– Вы хотите сказать, что контекст расширяется?

– Разумеется. Вот пример. На рубеже семидесятых-восьмидесятых в Ленинграде успешно работала группа актуальных художников, имена которых сейчас мало что говорят даже специалистам, но я назову: Тепин, Щукин, Чибирев. Смелые, прямо скажем, героические акции этих безвестных энтузиастов во многом предвосхитили практику художников поздних времен. По-разному сложилась судьба пионеров актуального искусства. Тепин долгое время жил в Термании, сейчас он возвратился в Россию и полон творческих планов, Щукин на протяжении вот уже двадцати лет охраняет заброшенное кладбище, а Чибирев сделал карьеру директора школы.

– Школы художественной?

– Нет, обычной.

– Скажите, а не кажется ли вам, что само понятие “история современного искусства” звучит парадоксально. Может ли Сыть “история современности”?

– Давайте договоримся о терминологии. Во-первых…

Борис Петрович в страхе еще раз наткнуться на свою фамилию побежал глазами дальше по строчкам – к счастью, Катрин говорила об отвлеченных предметах (отвлеченных – для Бориса Петровича) и о себе самой: где училась и чем питалась в смысле пищи духовной…

Учительницы, пока Чибирев читал, обсуждали дарования своего директора.

– Надо же, художник, да еще знаменитый.

– Наоборот, там сказано незнаменитый художник, недооцененный.

– Помните у Пастернака? “Быть знаменитым некрасиво?

– Ну не до такой же степени! Ладно бы критики не знали, но скрывать от коллег…

– Поразительная скромность… Гипертрофированная.

– Я всегда говорила, что Борис Петрович – это вещь в себе.

– Борис Петрович, вы маслом пишете?

– Или акварелью?

– Ничего я не пишу, – буркнул Борис Петрович.

– Бросили? Ни в коем случае не бросайте!

– Зарывать талант в землю – последнее дело.

– Давайте выставку устроим в актовом зале.

– Это совсем не то, о чем вы думаете, – пробормотал директор, не отрывая взгляда от газеты.

– Чего ж вы стесняетесь? Сами же говорили, надо воспитывать на личном примере.

– Вот так работаешь, работаешь с человеком, а потом окажется, что был новый Репин там, или Куинджи.

“Хуинджи”, – подумал Борис Петрович.

– А кто эта Катрин?

– Искусствоведка. Можно, я заберу?

– Берите, конечно. Мы уже отксерокопировали.

Борис Петрович, недовольно покосившись на ксерокс, убрал газету в кейс, взял классный журнал и отправился на урок. В классе мнительность его обуяла. Ему стало казаться, что ученики уже прочитали газету и, хуже того, все как один догадываются, о каких там шла речь художествах. Он вызвал Цыбина к доске, а тот, вместо того чтобы, как обычно, оттопырить нижнюю губу, потупить взор и войти в состояние восковой неподвижности, как-то двусмысленно и нахально улыбался, хрен его знает чему – своему ли и на этот раз ничегонезнанию или, может, как раз даже очень знанию, типа, чё, Борис Петрович, дурака-то валять, лучше расскажите нам, как вы тогда в центре города, да при всех, да в Неву с моста, да помахивая… Борис Петрович отправил на место Цыбина, так и не удостоив отметкой, а сам попытался забыться в увлекательном рассказе о тригонометрических преобразованиях. Он остался собой недоволен.

На перемене, когда вышел из класса, первой учительницей, которую встретил, оказалась тучная Раиса Альбертовна, дефилировавшая по коридору с рулоном схемы Бородинского сражения.

– Раиса Альбертовна, можно вас попрошу, пожалуйста, в плане личной просьбы, не откажите в любезности, попросите Зинаиду Васильевну и всех остальных, чтобы не распространялись больше, не афишировали…

– Как же это вы себе представляете? Уже полшколы знает. Лучше бы помогли женщине.

– Я как раз хотел… Денисов! – остановил Борис Петрович мчащегося шестиклассника. – Партийное задание. Отнеси…

– В двадцать второй, – подхватила Раиса Альбертовна.

Всклокоченный Денисов взял без слов рулон и понес в указанном направлении, а Раиса Альбертовна сказала Борису Петровичу:

– Более скрытных людей я в жизни не встречала.

3

Борис Петрович вернулся домой раньше жены. Дозвониться до Тепина он так и не смог, а до Щукина сумел дозвониться. Щукин читал уже интервью, все знает. Ничего особенного. Художники так художники, какая разница. Что такое газета? Клочок бумаги. Борис Петрович заговорил о своей репутации и о том, что нельзя манипулировать чужими именами, – Щукин попросил не грузить. Он сам, как Сервантес, и ничего.

– Какой Сервантес еще?

– Тот самый. Я спал, а ты меня разбудил и грузишь. К Дяде Тепе обращайся, я ни при чем.

Пришла жена, ей на работе показали газету. Потребовала объяснений.

Как бы ни был Борис Петрович озадачен случившимся, тон жены его сильно задел. Именно то и задело, что не допускала супруга даже мысли об артистическом прошлом Бориса Петровича, ну так двадцатипятилетней примерно давности, когда они и знакомы еще не были. Так уж много она знает о муже? Может, был он художником, но изменил таланту, и вот…

– Ты что, прикидываешься? Там фамилия Тепин рядом с твоей!

Очень она не любила Тепина. Особенно после поездки Чибирева и Щукина к Тепину в Германию. Уже девять лет прошло, а все прощения Тепину не было.

Борис Петрович не стал перечить жене, лишь пробормотал:

– Недоразумение какое-то.

– Нет, дорогой, – возражала супруга, – когда я вижу в газете фамилию Тепин, я знаю, что здесь не недоразумение, а здесь чистой воды авантюра!

Борис Петрович промолчал, соглашаясь.

Супруга у него умела напустить суровость, а то! – налоговый инспектор первого ранга. Работала “на недоимках”. Подобно тому, как моряки произносят “компас”, налоговые инспектора говорят “недоимки”, “пеня”. Одно время Борис Петрович боролся за правильное произношение, но в конце концов смирился и даже сам стал говорить “недоимки”, правда, использовал это слово лишь в связи с работой жены, потому что других поводов для данного словоупотребления в его жизни не возникало.

В шкафу хранилось ее шерстяное пальто серого цвета и другая форменная одежда, которая очень не нравилась Чибиреву. Он не признавал за супругой статуса представителя силовых структур, а потому необходимость снабжать особой формой налоговых инспекторов находил не более убедительной, чем учителей или, скажем, лично его – директора школы.

– Мне не нравится, – продолжала жена, – что он появился опять, как чертик из коробочки, я не хочу, чтобы ты снова плясал под его дуду, как медведь на ярмарке!

– Где же это я плясал под его дуду, как медведь на ярмарке? – возмутился Борис Петрович.

– А то не знаешь?!

Более всего Елену Григорьевну беспокоила личность Катрин – что такое? откуда взялась? Откуда знает Бориса Петровича и где встречались? Ревновать у Елены Григорьевны и мысли не было, никогда не ревновала, но опасалась влияний.

Борис Петрович объяснил, как мог; сознался, что встречались тогда, в сторожке у Щукина.

– Это когда ты в грязных штанах пришел? – атаковала мужа Елена Григорьевна. – Ты же мне говорил, что втроем были, друзья молодости!

Борис Петрович вяло оборонялся:

– Что-то не помню, чтобы ты меня расспрашивала о количественном составе…

– Еще бы тебе помнить!

– Ты со мной разговариваешь, словно я преступление совершил. Да я даже не знаю ее толком. Ее Тепин привел.

– И ты мне будешь говорить, что нормальная женщина потащится в ту конуру на свалку?

В планы Бориса Петровича ничего подобного говорить не входило, но и промолчать тоже справедливость не позволяла.

– Мы с тобой тоже туда ходили, – сказал, – когда были моложе.

– Потому что дура была.

– Не всем дано так умнеть, как тебе.

– Это упрек?

Упрек ли, комплемент ли, он сам не знал, что это; скорее всего – ирония.

На страницу:
2 из 4