bannerbanner
Реформатор. Новый вор. Том 2.
Реформатор. Новый вор. Том 2.

Полная версия

Реформатор. Новый вор. Том 2.

текст

0

0
Язык: Русский
Год издания: 2023
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 14

Пустовала и та часть зала, где занимались операциями с финансами. Никто никому никуда денег не переводил. Богемская крона обслуживала территорию примерно в четыреста километров с запада на восток и в двести с севера на юг.

Последний раз Никита Иванович был на почте зимой – получал гонорар из журнала за статью под длинным названием: «Теория перманентного конца света как генератор продуктивного жизнеустройства и устойчивости духа». Он, как сам полагал, не без блеска доказал в этой статье, что растянувшееся во времени и пространстве ожидание конца есть, в сущности, единственная сегодня не просто объединяющая, но и сообщающая человечеству волю к жизни идея. Бесконечная справедливость данного предположения заключалась уже хотя бы в том, что какие бы дикие и страшные беды ни обрушивались на людей, что бы ни происходило – все легко и естественно (подтверждающе) вливалось в эту идею, ничто не могло быть отринуто как чуждое.

Тогда, правда, богемские кроны можно было обменять на многие другие «близлежащие» деньги: тюрингские талеры, лангедокские франки, словацкие куны и т. д. Сейчас, если верить слабо мерцающему электронному табло, только (с немалыми потерями) на венгерские форинты и словенские толары.

Никита Иванович с грустью подумал, что процесс деления (распада) жизни, в сущности, столь же неисчерпаем и универсален, как сама жизнь, принимающая не только любую предложенную ей форму, но и – отсутствие формы. Осколки бытия (в частности, муниципальное почтовое отделение) функционировали по принципу оторванных конечностей ящерицы, то есть в себе, для себя и без надежды на обретение (восстановление) смысла.

«Деградация, – вспомнил Никита Иванович слова старшего брата Саввы, – это форма, пережившая содержание, дом, оставленный хозяевами. Когда из дома уходят законные жильцы, он разрушается, в нем селится разная нечисть».

Савва считал содержание божественной субстанцией, сообщающей жизни смысл и гармонию. Но иногда, по его мнению, нечто вневещественное, надмирное, мистическое пробивало форму (сосуд) и содержание вытекало (куда?). Вместе с содержанием, домыслил спустя много лет Никита Иванович, из формы (жизни) вытекали (как рыбы из разбитого аквариума) и люди. Не было более горестного и жалкого зрелища, нежели бьющиеся в безводной пустоте задыхающиеся (засыпающие) люди-рыбы.

Путь Никиты Ивановича к застекленной секции, где выдавались заказные письма и бандероли, лежал мимо тусклых, как глаза засыпающей рыбы, покрытых серебряной пылевой патиной интернетовских экранов. «Beri па пос» («Бери на ночь») было не без изящества начертано на одном пальцем поверх пыли, и телефонный номер. Похоже, интернет предельно упростился, вернулся к самой своей сути.

Сопровождающий Никиту Ивановича, как верный друг, запах дерьма то слабел, то усиливался. Должно быть, слабел, когда не было причин для волнения, усиливался, когда возникала опасность. Иного коммутатора с Провидением – неопалимой купины, медных труб, тени отца Гамлета, луча света в темном царстве и т. д. – Никита Иванович в этой жизни не заслуживал.

Запах вдруг сделался совершенно нестерпимым.

Никита Иванович услышал за спиной твердые (как если бы к нему приближалась сама судьба) шаги. Шаркающей, вмиг ослабевшей походкой он завернул к стойке, взялся дрожащей рукой заполнять бланк – стандартное прошение на помещение в приют для бездомных.

Шаги за спиной стихли.

«Чтобы через пять минут тебя тут не было, ублюдок!» – уткнулась ему в затылок твердая (как судьба) электрошоковая дубинка.

«Конечно, пан начальник, только отдам прошение», – пробормотал Никита Иванович, втягивая голову в плечи, даже не пытаясь оглянуться (они этого не любили) на полицейского.

Во многих странах Европы полицейским было разрешено убивать бомжей на месте, В Великом герцогстве Богемия этот вопрос пока еще дискутировался в Государственном Совете. Потому-то Прага и считалась европейской столицей бомжей.

«Урод, своим существованием ты позоришь Господа!» – полицейский направился к выходу.

Никита Иванович с грустью подумал, что полицейский прав, хотя и непонятно было, почему он вознамерился заступиться за Господа. Может статься, раньше он служил священником?

И еще Никита Иванович подумал, что рад бы не позорить Господа, да не получается. Голова была как котел, в котором кипела холодная пустота. Жизнь представлялась чем-то нереальным, случайным, главное же, в мире изначально (абсолютно) не существовало ничего такого, во имя чего ею можно было бы пожертвовать.

Ничтожность бытия, таким образом, выводила шашку в дамки, рядовую пешку в королеву. Физическая жизнь превращалась в единственную (абсолютную) ценность. Расстаться с ней было не то чтобы трудно, но как-то жалко, потому что, кроме проживаемой жизни и малых, связанных с ней радостей, у Никиты Ивановича, к примеру, не было… ничего.

Он не сомневался, что (рано или поздно) победит в этом мире тот, кто сложит разрозненные представления людей о том о сем и ни о чем в единую конструкцию, силой внедрит ее в разрушенное, расслабленное, фрагментарное, расползающееся, как слизь, общественное сознание. Чтобы оно, значит, изменило консистенцию, застыло в назначенных ему (конструкцией) пределах. Предполагаемый этот труд наводил на мысли об осушении болота.

Отслеживая взглядом растворяющуюся в холодном воздухе за стеклянной дверью прямую спину полицейского, Никита Иванович подумал, что болото довольно трудно осушить без простых и ясных ответов на два вопроса: есть ли Бог и что происходит с человеком после смерти?

Христианская цивилизация существовала две с лишним тысячи лет, но ответа на эти вопросы человечество так и не получило. Видимо, человечество устало ждать, подумал Никита Иванович, и еще подумал, что цивилизация подобна траве: никто не видит, как она вырастает и как исчезает. Спохватываются, когда травы нет. А может, подумал Никита Иванович, траву уже скосили, преобразовали, так сказать, цивилизацию в сено?

в таком случае, сена определенно не хватало.

Падеж скота шел полным ходом.


…Ровно без одной минуты двенадцать он приблизился к секции, где выдавали заказные письма и бандероли. С минуты на минуту стрелок должен был выбраться из подъезда и устремиться к почте. На все про все у Никиты Ивановича было минут пять, не больше.

В Великом герцогстве Богемия, как и в большинстве европейских стран, идентификация личности осуществлялась посредством отпечатков (на имеющемся в любом присутственном месте сканере) большого и среднего пальцев левой руки, моментального (этим же сканером) компьютерного снимка радужной оболочки правого зрачка. Собственно, их вполне можно было подделать, но совершенно невозможно было подделать код ДНК, безошибочно определяемый этим самым сканером. Никита Иванович прошел идентификацию успешно. Морщась от вони, почтовая девушка дождалась двенадцати ноль-ноль, сунула карточку с данными Никиты Ивановича в специальное электронное устройство.

Ячейка, где дожидалась «отложенная» бандероль, пискнув, открылась и выдвинулась. Надев на руку длинную, как чулок, резиновую перчатку, девушка брезгливо (что могли прислать вонючему бомжу?) извлекла из ячейки небольшой пластиковый контейнер, на котором было написано по-русски: «С днем рожденья!»

Какой-то бред, подумал Никита Иванович. Он родился тридцать первого июля, то есть больше месяца назад.

Бросив контейнер в сумку, устремился к выходу. Проявляя немыслимую для бомжа прыть, не просто добежал до трамвайной остановки, но и успел втиснуться, к крайнему неудовольствию пассажиров, в закрывающиеся двери вагона.

Кондуктор тут же прицелился в него из пистолета, велел выметаться на следующей остановке.

Никита Иванович не возражал.

Следующий остановкой был парк святого Якоба. За годы жизни в Праге Никита Иванович изучил его так, как только может человек изучить место, куда каждый день ходит гулять пятнадцать лет кряду.

Выбравшись из трамвая, он сразу же бросился по железной лестнице вдоль ручья вверх по холму к каменной башне неясного назначения.

Заброшенная без окон и дверей башня с первого дня притягивала Никиту Ивановича. Он долго кружил вокруг нее, недоумевая: как попадают внутрь, если конечно попадают, люди?

Он бы никогда этого не узнал, если бы случайно не наткнулся на железный люк в лопухах на другой стороне холма. У Никиты Ивановича достало сил сдвинуть тяжелую ребристую крышку. Вниз – в сырую скользкую вонь – вели губчатые от мха ступени. Спустившись по ним, как по ковру, Никита Иванович оказался в каменном коридоре, который и вывел его внутрь башни без окон и дверей. Там было вполне сухо, но делать там было совершенно нечего, и Никита Иванович не вспоминал про подземный ход в башню до самой богемско-моравской войны, точнее, до авианалетов на Прагу. Тогда-то он и оборудовал в башне вполне сносное бомбоубежище и даже провел там несколько ночей.

Война, однако, продлилась недолго.

Никита Иванович давненько не навещал бомбоубежище.

Впрочем, он точно помнил, что там есть газовый фонарь и несколько запасных баллонов.

Слушая дальние разрывы (моравцы бомбили богемцев, то есть чехи бомбили чехов), Никита Иванович, помнится, читал в подземелье Евангелие.


…За время, что он здесь не был, люк еще сильнее потяжелел, но, может, это ослабел Никита Иванович. Ребристая поверхность оделась, как панцирем, глиной. Ему стоило немалых трудов сдвинуть люк с места. Еще труднее оказалось закрыть его над головой.

Добравшись по каменному коридору до башни, Никита Иванович включил газовый фонарь, открыл пластиковый контейнер. Внутри него оказался другой – из красного бархата, в каких обычно дарят драгоценности. Дрожащими руками Никита Иванович извлек из крохотного бархатного чрева золотой с крохотным бриллиантом медальон на цепочке и непростой конфигурации ключ.

Он мог не переворачивать медальон, потому что прекрасно знал, что именно выгравировано на обратной (той, что льнет к груди) стороне: «С тобой до встречи, которую отменить нельзя».

Да и непростой, более напоминающий компьютерную микросхему, конфигурации ключ он уже держал в руках.

В прежней жизни.

Дельфин

…До сих пор Никита Иванович помнил (как если бы это было вчера или, точнее, происходило сейчас) августовский день в Крыму, когда стоял с братом на скалистом берегу, а горячий ветер зверски рвал голубую (в цвет неба) рубашку Саввы, как будто намеревался вернуть ее (а заодно и Савву?) обиженному небу.

Никита Иванович доподлинно знал, что прошлое того или иного человека, как и все сущее, умирает, превращается в пепел, точнее, в ничто. Но внутри этого «пепла-ничто», подобно алмазам внутри графита, странным образом наличествуют произвольно расширяющиеся во времени и пространстве «заархивированные» эпизоды, «точечно» концентрирующие в себе то, что принято считать жизнью. Внутри (вокруг) них эта самая жизнь обретает некий несвойственный ей, протяженный во времени и пространстве смысл, как бы длится вечно, не превращаясь в прошлое. А если и превращаясь, то в особенное – «опережающее» – то есть несущее информацию о будущем прошлое. Причем человек (независимо от возраста) пребывает там в максимальном (и даже сверх возможного) развитии своих умственных и душевных сил, провидит нечто, выходящее за край обыденности.

Никита Иванович подозревал, что жизнь в «опережающем прошлом» продолжается и после исчезновения с лица земли действующих лиц и исполнителей. Иногда же ему казалось, что «опережающее прошлое» есть не что иное, как незаконные, просверленные тут и там неведомыми хакерами лазы в рай, слишком тесные, чтобы живой рядовой (с багажом грехов) пользователь мог в них протиснуться, разве только заглянуть, как в трубу калейдоскопа, чтобы понять, куда он может попасть, а может и не попасть по завершении жизни.

Рай, таким образом, представал местом, где принимаются правильные решения.

у Никиты Ивановича, однако, не было уверенности, что в давний августовский крымский день он принял правильное решение. Можно сказать, в давний августовский крымский день он вообще никакого решения не принимал.

Решение принимал брат.

Но решение, которое он намеревался принять, было по сути своей диаметрально противоположным тому решению, которое он в конечном итоге принял. Следовательно, делал вывод Никита Иванович, не Савва принял это решение. Стало быть, рай вполне мог быть местом, где решения принимает Бог, а человек (люди) всего лишь при этом присутствуют. Ощущение же рая (безграничности собственных возможностей, причастности к Божьей воле, светлой вариантности бытия) человеку (людям) сообщает то обстоятельство, что Бог не наказывает задействованных в принятии решении избранных смертных, даже если оно в результате оказывается неправильным.

Напротив, зачастую вознаграждает их покоем.

Потому-то люди, которым, казалось бы, нельзя жить – столь скверные (в планетарном смысле) поступки совершили они, находясь во власти, столь многие «малые сии» из-за них пострадали – спокойно доживают до глубокой старости. Скорее всего, рай, подумал Никита Иванович, это место, где человек ощущает себя частицей мироздания, точнее (творящей) частицей Бога и – соответственно – несет вместе с Богом ответственность за… все?


…Никите Ивановичу было шестьдесят семь лет. На вопросы знакомых: «Как жизнь?» – он отвечал: «Движется к естественному завершению».

Она воистину двигалась.

Зеркало, в которое Никита Иванович раз в три дня (когда брился) заглядывал, не оставляло на сей счет ни малейших сомнений. Жизнь двигалась к естественному завершению даже стремительнее, чем ему хотелось. Можно сказать, она, как поезд, летела к конечной станции, отцепляя для ускорения вагоны.

Никите Ивановичу казалось, что, собственно, уже и нет ни вагонов, ни локомотива, ни рельсов. Осталось лишь виртуальное ощущение движения – свистящий ветер да туман впереди по курсу, где скрывается эта самая конечная станция.

Куда он, может статься, уже прибыл, да только не знает об этом.

Все во Вселенной происходило из энергии и в энергию же уходило. Конечная станция, таким образом, была чем-то вроде трансформатора, долженствующего принять, преобразовать, пустить в новом направлении виртуальную летящую энергию, некогда идентифицировавшую себя как Никита Иванович Русаков. Или – заземлить, растворить, уничтожить, если это плохая, неподходящая энергия. Конечная станция, стало быть, являлась еще и лабораторией, определяющей, какая энергия хорошая, а какая – плохая.

Иногда Никите Ивановичу казалось, что, вне всяких сомнений, он будет заземлен, растворен, уничтожен. Иногда же каким-то образом он чувствовал, хотя, в принципе, земной, существующий по знаменитой, но неизвестно, верной ли формуле: «Жизнь есть способ взаимодействия белковых тел» – человек не мог этого чувствовать (как, впрочем, и выразить словами, поскольку соответствующих органов (чувств?) и, следовательно, слов, чтобы их описать, попросту не существовало в природе), как проходит, преображаясь, сквозь трансформатор, вмещается в расширяющееся на манер бесконечного конуса звездное небо. А иногда – что как будто летит эдаким (переходным?) белково-энергетическим плевком вспять, дабы преобразовать, перелопатить прошлое. Даже не столько все прошлое, сколько один-единственный день, точнее час, когда он стоял с братом на берегу моря, а ветер рвал голубую рубашку Саввы, как будто именно в несчастной этой рубашке сосредоточилось, воплотилось мировое зло.

Если, конечно, допустить, что в (счастливом?) ветре сосредоточилось, воплотилось мировое добро.

В такие мгновения Никита Иванович понимал, что время, в сущности, обратимо, но не понимал смысла, технологии и конечной цели его обратимости, равно как и действующих в обращенном времени законов.

Неужели рай, размышлял Никита Иванович, это исправленное, точнее, вечно исправляемое прошлое? В конце концов он пришел к странной мысли, что, вероятно, рай есть нечто сугубо персональное, как, допустим, формула ДНК. Каждого, стало быть, ожидал (если ожидал) собственный рай, возможно, похожий, а возможно, и нет на другие, которые, в свою очередь, тоже были решительно не похожи друг на друга.

И тем не менее, старея, разваливаясь, седея, лысея, твердея костями, размягчаясь мозгами, он – тринадцатилетний – (вечно?)

стоял с восемнадцатилетним братом на поросших мхом камнях над морем, и горячий ветер рвал голубую (в цвет неба) рубашку Саввы, как если бы Савва украл ее у неба и небо послало ветер вернуть рубашку.

Этот вагон от локомотива было не отцепить. Может быть, этот вагон как раз и был локомотивом.

Савва закончил в тот год первый курс философского факультета МГУ Сессию он сдал на одни пятерки, написал блистательную курсовую о роли и значении водной стихии в древнегреческой философии. Помнится, речь шла о том, чтобы отбыть ему за казенный счет на двухмесячную стажировку то ли в Варшавский, то ли в Геттингенский университет.

Савва, однако, отказался, сославшись на отсутствие в тех местах выраженной водной стихии, решил ехать в Крым, а именно в Ялту – в дом творчества журналистов, куда отец – заместитель главного редактора одной из центральных газет – еще мог в то время раздобыть путевку.

Никита боготворил старшего брата, видимо перенеся на него (по Фрейду, но может, и по австрийскому зоологу Лоренцу) лучшую половину отношения к отцу. Этот Конрад Лоренц утверждал, что, животное-сирота, в принципе, может принимать за родителей людей, если, конечно, те о нем заботятся и кормят. Как, впрочем, и дети-сироты могут принимать за родителей волков, львов, тигров и т. д., если, конечно, те их сразу не сожрут.

Отца, кстати, Никита (несмотря на то, что тот его кормил) совершенно не боготворил. Вообще, не видел в упор, не удостаивая даже и худшей (уже только по Фрейду) половины отношения.

По мере того как дела в стране (тогда еще СССР, начинавшем превращаться в усеченную Россию) шли хуже, дела отца (в материальном измерении) определенно шли лучше.

Однако сам отец (видимо, в этом проявлялась его глубинная мистическая связь с Родиной) становился хуже. Он начал как-то гаденько (каждый день, но не допьяна) попивать, вести в газете рекламные полосы компаний, собиравших у народа деньги под невиданные проценты, публиковать пространные интервью с сомнительными предпринимателями, то певшими осанну великой России, то предлагавшими уступить Сибирь Америке.

При этом не сказать чтобы отец зажил на широкую ногу: завел молодую любовницу, купил «Мерседес», ушел из семьи и т. д. Он был по-своему привязан к матери, которая (сколько Никита их помнил) никогда ничего у отца не просила и ничего от него не хотела. Каждый год по три месяца мать проводила в подмосковном неврологическом санатории, куда отец не ленился ездить по субботам и воскресеньям, а то и среди недели. Возвращался он из этих поездок какой-то очень спокойный и просветленный, как если бы в душевном нездоровье матери чудесным образом черпал (укреплял) собственное душевное здоровье.

Если отец что-то и имел с рекламных проходимцев, то, по всей видимости, помещал деньги под проценты в их же фирмы, хотя (Никита сам был свидетелем) Савва не раз говорил отцу, что не следует этого делать.

«Тебе уже за пятьдесят, – объяснял Савва, – но ты не исполняешь основных житейских заповедей своего возраста: не пить, не курить и… не копить деньги».

Перед старшим сыном отец почему-то робел, словно Савва был его непосредственным начальником по службе или – молодым батюшкой в храме, а отец – не сильно примерным прихожанином. Во всяком случае, Никита не помнил, чтоб отец хоть раз повысил на Савву голос, не говоря о том, чтоб поднял руку. А может, это происходило потому, что Савва говорил отцу нечто такое, что невозможно было (пребывая в здравом уме) опровергнуть, как если бы (в Средние века) Савва читал вслух отцу Евангелие или (применительно к СССР) – последнее по времени выступление Генерального секретаря ЦК КПСС.

«Неужели ты не понимаешь, что за рекламные полосы по отъему денег у малых сих придется отвечать?» – интересовался Савва.

«Каким образом?» – удивлялся отец, стараясь остановить бегающие глаза, спрятать в карманы трясущиеся пальцы.

«Не знаю, каким именно, – объяснял Савва, – но это будет непременно связано с отъемом денег. Может быть, даже не у тебя, но у твоих близких. Если не у твоих близких, то у… неблизких. Одним словом, у народа, частицей которого ты являешься. Такие вещи отливаются в пули, которые летят по самым неожиданным траекториям».

Отец смотрел на Савву как на блаженного, опасаясь тем не менее признаться в том, что ему плевать, потеряют или не потеряют деньги его близкие, неблизкие, а также народ, частицей которого он является. Вероятно, это объяснялось тем, что, во-первых, деньги в ту пору в семье зарабатывал один лишь отец, во-вторых же, он не считал сыновей (мать не в счет) настолько близкими, чтобы горевать по деньгам, которые они в данный момент не могли потерять, потому что их у них попросту не было. О неблизких же, равно как и о народе, частицей которого он являлся, отец, надо полагать, вообще не думал.

В отце (как понял позже Никита) в те годы не было твердости, того, что называется духом. Как, впрочем, не было его и в конструкции, именуемой КПСС, и в более величественной – геополитической – конструкции, именуемой СССР.

Дух же, как известно, позволяет индивидууму (и не только) не просто мужественно противостоять скотской действительности, но и одерживать в этом противостоянии верх.

Дух в человеке или был, или его не было.

А иногда, разъяснял Никите студент философского факультета Савва, в этом самом индивидууме присутствовал отрицательный (анти-) дух. Носитель антидуха проявлял исключительную твердость и последовательность во всем (включая собственную жизнь), что касалось разрушения того, что было можно (или нельзя – здесь носитель антидуха буквально сатанел) разрушить.

Перманентная трагедия бытия, по мнению Саввы, заключалась в том, что люди, лишенные духа (пассивное большинство), были склонны идти на поводу у людей, отмеченных анти-, но никак не настоящим, то есть простым, понятным, ясным – одним словом, созидательным духом. Из двух могущих повести за собой меньшинств – людей разрушения и людей созидания – ведомое большинство неизменно выбирало неправильное, умножало себя на минус и тем самым многократно преумножало конечную «минусовую массу».

Оказавшись в средоточии «минусовой массы», созидательный дух тосковал и в конечном итоге разлагался, как будто и не существовал вовсе, либо же (в редких случаях) затаивался до лучших времен. Логика бытия, однако, заключалась в том, что, пресытившись разрушением, люди вспоминали о созидании. Вот в эти-то короткие (в историческом времени) периоды прояснения, собственно, и созидалось (воссоздавалось) то, что впоследствии непременно предстояло разрушить, а именно основы бытия.

Савва утверждал, что сей процесс можно уподобить качанию маятника. Беда заключалась в том, что с каждым махом амплитуда разрушения увеличивалась, а амплитуда же созидания – сокращалась. При этом, продолжал Савва, в людях пропорционально неравенству амплитуд убывало то, что называлось богобоязнью. Без богобоязни же человечество, по мнению Саввы, превращалось в скопище уродов и подонков.

«Неужели выхода нет?» – помнится, встревожился Никита, с которым (видимо, за неимением иных слушателей) поделился данными соображениями старший брат.

«Есть, – помрачнев, ответил Савва, – примерно раз в две тысячи лет. Но и здесь созидательный – и, стало быть, в высшем своем проявлении Святой – дух входит через одну дверь, а выходит через другую. Я имею в виду ту, через которую выносят покойников».


…Отец был по жизни не то чтобы слаб, но как-то излишне пластичен, вязко непрост. Он путался под ногами, как донные (в Саргассовом море, куда идут на нерест угри) водоросли, не то чтобы мешал сыновьям идти (плыть?) в избранном направлении, но сбивал с темпа. В шевелящемся под килем пространстве трудно было отделить воду от водорослей, а водоросли от угрей. Вне всяких сомнений, отец не являлся носителем созидательного, как, впрочем, и анти-духа. Скорее – некоего перманентно мутирующего духа падшего ангела, когда тот уже не ангел, но еще и не окончательный демон. Житейские и философские воззрения отца представлялись какими-то бездонными (не в смысле глубины, а в смысле саргассовой мешанины), так что совершенно не представлялось возможным вычленить то единственное простое (мысль, чувство, убеждение и т. д.), что лежало в основе его натуры.

Савва называл этот процесс «определением определяющего».

Людей, у которых не удавалось определить определяющее, он считал не вполне людьми, так как выше «определения определяющего» в мире стояли только Бог и Вечность.

Иногда Никите казалось, что насчет отца Савва излишне усложняет.

Определяющее в нем – жадность.

Но отец, хоть и не усвоив заповеди не копить после пятидесяти деньги, случалось, тратил их, не жалея и не считая. То вдруг затащил сыновей в казино и купил каждому фишек на двести долларов. Никита сразу все проиграл, а Савва начал со страшной силой выигрывать и, надо думать, выиграл бы немало (уже около него стали собираться мелкие игрочишки и ставить на те же числа), если бы в казино не ворвались ОМОНовцы и, круша кулаками рулетки, разбрызгивая веером хрустальные фужеры с шампанским, топча черной кованой обувью мягкие красные ковры, не уложили всю публику на пол лицом вниз, чтобы затем увезти в пропахшем мочой и блевотиной зарешеченном автобусе на дознание.

На страницу:
3 из 14