bannerbannerbanner
Женщина из клетки (сборник)
Женщина из клетки (сборник)

Полная версия

Женщина из клетки (сборник)

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

И, развернув ее в другую сторону, сказал:

– Пошли, Надюша, гулять! Я приглашаю!

И в этом его «я приглашаю» что-то такое прозвучало, что она не смогла отказать. Или не захотела?

Ведь, действительно, – какая радость в паровых биточках и гречневой каше? Какая радость?..


…Она сто лет не была в кафе. Она сто лет не была в ресторанах. Она сто лет не была в кафе или ресторанах с мужчиной. И никогда – с чужим мужчиной.

Она попала в мир, неизвестный ей, доценту, преподавателю престижного вуза. В мир, в котором был другой свет, другой запах, другая музыка. В котором были другие правила, которые ей вообще были неизвестны.

Это была другая жизнь, и рядом сидел другой человек, так она и подумала о нем в какой-то момент: «Господи, да он вообще – другой… Как инопланетянин. Как существо с другой планеты с другими представлениями, другими понятиями…»

Ресторанчик этот, в который он ее привел, был обычным пляжным ресторанчиком, десятки их были разбросаны по набережной у моря. И стояли в нем пластиковые столы и стулья, и на столах стояли простенькие горшки с полевыми цветами. И ромашки эти и синенькие какие-то колокольчики странно смотрелись тут, в каком-то измененном от цветомузыки свете, и чужими они казались в этой кричащей музыке.

И она подумала: «Я тут тоже чужая, разве мне тут место?»

И вспомнила вдруг своего бывшего мужа с его пассией за таким вот пластиковым столом, и подумала – ну я и опустилась. И подумала еще возмущенно: «Разве я должна ходить по таким забегаловкам? И сидеть с каким-то проходимцем?..»

Но, посмотрев на «проходимца», она опять как-то растерялась.

Был он радостным. Был он сильным. Что-то властное было в нем, в скулах его, в развороте головы. Был он каким-то настоящим, что-ли, природным. И следа культурности, цивилизованности не было в нем. И было что-то привлекательное в нем. И – опасное. Очень опасное.

И здесь, в этом пляжном ресторанчике, чувствовал он себя как дома. Хозяином он себя чувствовал. Как будто попал он в свою стихию, попал туда, где его место. И заказ он сделал быстро и легко, как будто уже сто раз заказывал тут еду, и подумала она неприязненно: «Господи, для него это так привычно… Он, небось, всех своих баб сюда водит, я у него, небось, тысячная…»

И мысль эта показалась ей неприятной, и она даже сама удивилась – что ее эта мысль задела, как будто бы ей не все равно, кого он сюда водит.

«Да мне вообще до него нет никакого дела…» – сказала она сама себе, и сама себе не поверила. Не было бы ей дела до него – не сидела бы она с ним, в каком-то дешевом ресторанчике.

И она посмотрела на него, как бы пытаясь понять, почему до сих пор она от него отвязаться не может. Почему не может просто и строго сказать:

– Все, спасибо за компанию, но я, знаете, люблю отдыхать в одиночестве…

Или:

– Спасибо за компанию. Но мне нужно идти. У меня есть дела…

Или:

– Знаете, не хочу я ужинать, вы оставайтесь, а я пойду…

Но – ничего этого она не сказала. Может, потому что подошла официантка с заказанной едой. Может, потому что решимости не хватило.

Да и сказать она на самом деле ничего бы не успела, потому что он, наполнив рюмки коньяком, сказал все так же весело:

– Ну что ж, Надюш, за нашу замечательную встречу…

И она, даже рюмку не подняв, промямлила как-то:

– Спасибо… Но я не пью…

И, смутившись окончательно от всех своих мыслей и своего мямленья, добавила:

– Я вообще не пью…

И он, изумившись, как если бы она сказала что-то невозможное, немыслимое, что говорить было нельзя, – сказал убежденно:

– Надюш, да ты что! За знакомство не выпить – это же западло!

И «западло» это было сказано таким непререкаемым тоном, и слово само было так странно для нее, так неприемлемо, что опять растерялась она, не зная, как ответить на это «западло». Скажи он что-то нормальным, культурным языком, она бы ответила, аргументы бы привела. А тут – «западло»…

И она сказала то, что меньше всего сама от себя ожидала услышать:

– Ну ладно, только немного… Я пить-то не умею…

– Лиха беда начало, Надюш… – сказал он весело. – Все сначала не умеют. Потом – оторваться не могут…

И он захохотал, как будто сказал что-то очень смешное, и она тоже улыбнулась. Хотя чему тут было улыбаться…


Музыка гремела так, что было неслышно друг друга. И он наклонялся к ней, чтобы что-то сказать, и привлекал ее к себе, беря за плечи, и она сначала поводила плечом, как бы сбрасывая эту руку, потом, после нескольких рюмок коньяка, – показалось ей вполне естественным, что он ее так привлекает к себе, ведь действительно – не слышно же ничего.

А он все что-то говорил, рассказывал про какого-то кореша, который вот так же однажды сидел со своей дамой в ресторане, а его менты тут же и взяли. И оказалось – зря взяли, выпустили потом. Только дамочка его – тю-тю, смылась, потому что испугалась, что он – уголовник какой. А какой он уголовник, нормальный мужик, ну ходку сделал, дал кому-то по морде за дело…

И она, сначала шокированная этими его рассказами, сама не заметила, как в какой-то момент перестала им изумляться. А просто слушала увлеченно, как передачу «В мире животных» смотрела. И думала: «Господи, – всюду жизнь, всюду – своя жизнь…»

И казалось ей сейчас, расслабленной какой-то, заторможенной, что вот дослушает она его, и встанет, и уйдет, и будет потом в Москве рассказывать на кафедре, как столкнулась с одним удивительным субъектом из совсем незнакомого ей культурного слоя. И обсудят они его рассказы, и образ жизни таких вот «инопланетян» с их примитивной жизнью и примитивными понятиями.

И мысли эти были прерваны его уходом. Просто поднялся он и отошел от столика, и она не сразу поняла, куда он. А он уже стоял около парня и девушки, поющих в этом ресторанчике живую музыку. И договаривался о чем-то. Потом деньги протянул и отошел от их столика довольный.

И сел к ней и опять за плечи притянул, и не успел ей еще ничего сказать, как раздалось громко и с какой-то пошлой курортной интонацией:

– Следующая песня прозвучит для нашей очаровательной гостьи из Москвы с прекрасным именем Надюша…

И опомниться она не успела от этой какой-то глупой его, купеческой выходки, как зазвучали слова: «Светит незнакомая звезда, снова мы оторваны от дома…»

И она уже танцевала с ним, в его объятиях. И объятия эти – были тесными, близкими. И он прижимался скулой к ее виску, и руки его властно как-то держали ее, и одна рука держала ее слишком низко, почти за ягодицу.

И все это было непонятно – и музыка неподходящая, чтобы под нее танцевать, и сам этот танец, какой-то слишком уж… И она не нашла подходящего слова, потому что вообще как-то плохо ей стало думаться.

Мысли ее путались, и как будто отрывками она стала все воспринимать.

Потом – опять сидели они за столиком, и он вдруг привлек ее к себе, и заколку из ее волос вынул, вынул неумело, дернув ее за волосы, и волосы ее длинные рассыпались по плечам, и она почувствовала, что краснеет, как девочка, потому что такой вот, с распущенными волосами, она была только перед постелью или в постели, и никогда – на людях.

А он вдруг отломил несколько ромашек прямо из вазы, воткнул ей в волосы и сказал:

– Вот теперь ты похожа на женщину… На красивую женщину…

И она смутилась опять – непонятно от чего. От этого неприличного поступка – взял из общественной вазы цветы или оттого, что он украсил ее, увидел в ней женскую красоту, которой давно уже никто не видел…

Потом увидела она, как сидели они за столиком, и он обнимал ее, как обнимают собственность, накинув на нее свою руку, и говорил:

– Давай выпьем, Надюш, живем один раз… А жить надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы…

И захохотал, когда сказал это. И она засмеялась…

Потом – опять увидела она себя как бы со стороны, танцующей с ним, и песня опять была для нее, Нади, заказана. И – странно это было, потому что никто никогда для нее песни не заказывал. И парень пел каким-то мужественным голосом: «Владимирский централ – ветер северный…», и девушка вторила ему нежно: «Этапом из Твери – зла немеряно…». И он, Павел, подпевал, и было видно, что трогает его песня эта, близка она ему…

И дальше виделось ей происходящее совсем уже со стороны. Потому что выпили они опять за дружбу. И за любовь.

– За любовь – сказал он проникновенно. И добавил: – Потому что главное это, Надюша, главное! Самое правильное это, чем люди должны заниматься!..

И потом видела она, как он приобнимал ее за плечи и говорил:

– Хорошая ты баба, Надюша, не то что шалавы эти, которые сюда и едут, чтобы мужика себе найти. Ты – другая, Надя… Порядочная женщина, – с уважением говорил он ей, прижимая ее к себе теснее. – И за это надо выпить…

И смешно ей было, что пьет она за свою порядочность…

И потом видела она себя с ним, идущими в обнимку, – и весело ей было так идти. И хохотали они отчего-то, и казалось им смешным все, что они видели по пути, – перекопанная дорога, которую нужно было переходить по досточке, и худая какая-то собака, спящая на лавочке у калитки.

И когда входили в его двор, старались не смеяться, но смешно было как раз то, что нужно было не смеяться, и он говорил шепотом:

– Мамаша уже спит, нужно тихо… – и опять начинали они хохотать…

И когда вошли они в маленький домик и он сказал:

– Это была времянка, да так и осталась времянкой, – и они просто зашлись со смеху…

Потом видела она себя уже совсем странно, как будто и не себя она видела, – стоящей на коленках поперек панцирной кровати, и коленкам было ужасно неудобно, просто больно было ее коленкам, а он говорил каким-то глухим голосом, и сила была в его голосе, и напор:

Прогнись сильнее… Наподдай, Надя… Наподдай, девочка… Наподдай, моя кошечка… Давай, работай…

И она, даже не понимая это «наподдай», – наподдавала. И он, входя в какой-то бешеный темп, держал ее бедра своими руками, и входил в нее как-то яростно, и она в бешеном этом движении видела прямо перед своим лицом стенку, и казалось ей – вот-вот воткнется в эту стенку лицом… И он шлепал ее по заду, как кобылу подгонял, и она торопилась, и стена эта наезжала на ее лицо все быстрее и быстрее…


…Все коленки ее были в синяках. В таких откровенных синяках, что она даже зажмурилась, когда увидела их. И начала тереть их мочалкой, как будто можно мочалкой оттереть синяки на коленках.

И она заплакала, стоя под душем в своем номере, и плакала, и терла эти синяки мочалкой, и пока они были в мыльной пене, казалось, что они не так заметны. Но – никуда они не девались, эти синяки, и были они ужасные и пошлые.

И она вспомнила вдруг увиденную давным-давно в вокзальном переходе женщину, опустившуюся, с испитым лицом и с какими-то синими ногами. Все ноги ее были в синяках, и она, увидев ее, ее страшные какие-то ноги, сказала мужу испуганно:

– Ее что, били?

– Букву «е» добавь, вернее будет… – мрачно сказал ей муж.

И она сначала не поняла, что он этим хотел сказать, но, поняв, поджала недовольно губы, – не терпела она пошлости и вульгарщины. И теперь – она сама стояла с такими синими ногами. И казалось просто невозможным, чтоб с ней это случилось. Но это случилось. Ее саму е-били…

И слово это, пока она стояла под душем, застряло в ней и повторялось в ней. И она заплакала, заплакала отчаянно, и плача, размазывая слезы и смывая их мочалкой, как бы отмываясь от всего произошедшего, она вдруг подумала, вспомнила – нет, ее не только «е-били».

Не только. Не так…

И вспомнила она свое резкое какое-то пробуждение, когда проснулась, вдруг, как от толчка, и голова ее лежала на его руке, и уже светало, и она, как бы изумившись этой мужской руке, плечу, на котором лежала, дернулась, и он проснулся и спросил заботливо:

– Что, Надюш, неудобно?.. – и – голову ее к себе притянул, чтобы удобнее было, и обнял, и – к себе прижал, и было это объятие уютным, как будто любимый ее обнимал, и она тоже его любила.

А потом он ее любил. Нежно как-то входил в нее, и странно все это было, и внове – незнакомое какое-то в рассветном свете лицо мужчины над тобой, и взгляд его, как будто проникающий в тебя, что-то там в тебе рассматривающий, и ветка виноградная билась в окно, и солнечные лучи уже падали на изголовье кровати, а он все продолжал двигаться в ней, и казалось ей – что он ее колыбелит, что они вместе в какой-то плавной и медленной колыбели, и потом движение это прекратилось, и она заснула и проснулась уже, когда солнце заливало комнату, и он спал крепко, и она просто выскользнула из постели и, не дыша, с бешено бьющимся сердцем оделась и сделала шаг из времянки. И дальше – почти побежала. И бежала какое-то время, как будто он ее догонял, как будто необходимо было убежать откуда-то.

И придя к себе, сразу пошла в душ – и синяки эти ужасные были как ушат холодной воды. Потому что, оказывается, не так-то просто убежать оттуда, откуда ты хочешь убежать. Ты как будто убежала, но синяки эти тебе не дают убежать, они тебе напоминают, и долго еще будут напоминать, что ты натворила…

И подумала она вдруг с ужасом и каким-то отвращением к самой себе: как же она могла – вот так, по-животному, стоя на коленках, подставляя себя этому самцу… Как могла она так бесстыдно отдаваться, так «наподдавать»? Ведь никогда она такой не была. Всегда были в ней сдержанность и стыдливость, и – приличия какие-то она соблюдала. И хоть с мужем и прожила много лет, так и не научилась обнажаться перед ним, и – свет всегда выключала, прежде, чем заняться «этим». А тут… Как же она так могла?

И обескураженно ответила сама себе:

– Пьяная была…

И – ужаснулась этой фразе. Она – и пьяная.

И опять подумала она тоскливо: «Господи, прости, Господи, прости, что же это я натворила…»

И еще подумала как-то обреченно, что так просто все это не кончится. Что от него теперь не отвяжешься. И – нужно что-то решать. И решать быстро, сейчас, – что делать дальше. Как с ним дальше быть.

И даже сама формулировка ее возмутила – как это с ним быть, как можно с ним быть?! Случившееся – просто кошмарная, ужасная ошибка, злой рок, и это – не должно повториться. Никогда и ни за что.

И подумала она – нужно уехать. Нужно просто вещи собрать и сегодня же уехать. И так жалко ей стало своего отпуска, и денег, и этого чистенького номера, и моря. Но вся эта жалость – не перевесила. И она подумала спасительно:

– Ну вот и уеду… И – ладно… И – хорошо… Вот и выход… Вот и выход…

И она стала как-то суетливо вещи из шкафа доставать, и тут только подумала с ужасом: «Господи, он же знает, где я живу, ведь притащится же, и что тогда? И что – тогда?» – и не знала она, как самой себе ответить.

И подошла к зеркалу, как будто бы нужно было ей с кем-то посоветоваться. Она посмотрела на себя, на лицо свое, тревожное, но какое-то светящееся, и губы ее изумили ее, как будто впервые она их увидела.

А она такими и увидела их впервые.

Не ее это были губы. Припухшие, сочные какие-то в своем цвете, живые, яркие губы женщины.

И опять вспомнила она – лицо его над собой, и плавную эту колыбель, и поцелуи, в которых губы их сливались, как будто растворялись друг в друге и в то же время наполнялись друг в друге.

И после этого воспоминания вообще не знала она, что делать. И просто сидела в какой-то прострации. И в этом состоянии и застал ее стук в дверь.

И она сразу поняла, что это он.

И замерла.

И дышать перестала.

И он застучал сильнее, и требовательно как-то крикнул:

– Надюш, открой, это я – Павел…

И она – на секунду даже уши закрыла ладонями, как будто этот детский жест мог спасти ее от его прихода. И тут же разжала ладони. Потому что опять проснулась в ней воспитанная и порядочная женщина, и не дело это было, что стучал он и кричал на весь коридор. Что о ней могли подумать?..

Она подошла к двери, вздохнула глубоко, как перед каким-то важным действом, и дверь открыла. И он, сделав шаг в комнату, обнял ее тесно-тесно, близко-близко, и, заглядывая ей в глаза, улыбаясь той же открытой, непонятной ей улыбкой, сказал:

– А я проснулся – нет тебя, я даже подумал – приснилось мне все, что было. Но – не приснилось… Не приснилось? – спросил он ее, спросил как-то игриво, радостно, как бы в сообщники ее брал, и ждал подтверждения, что она тоже рада тому, что не приснилось.

И она молчала, молчала, растерявшись под этим натиском непонятной ей радости и детскости. Но подумала опять с каким-то тихим ужасом:

– Он ведь, наверно, сидел… Он – уголовник.

Но уголовник этот объятия не размыкал, прижимал ее к себе плотнее и сказал уже как-то по-другому:

– Хорошая ты баба, Надюша, ой, хорошая… Только замороженная немного… Но ничего, я тебя разморожу… Я тебя всю разглажу… Всю тебя заласкаю… Всю тебя…

И она, как бы боясь слова, которое он должен сказать, сама вырвалась из его рук и сказала только то, что придумалось, только чтобы сказать что-то…

– Погода сегодня хорошая…

– Погода – высший класс! – как-то радостно, даже восторженно сказал Павел, и она опять удивилась его радости. Казалось, эта радость просто жила в нем, и все, что он видел, что его окружало, вызывало в нем радость. И опять подумала она как-то тревожно – насиделся, небось, по свободе натосковался, вот и радуется всему, как ненормальный.

А он опять подошел и обнял ее как-то уже по-отцовски и в глаза заглянул, и сказал неожиданное:

– Ты, наверное, в себя прийти не можешь… Все у нас – так быстро… – И добавил: – Я сам, как встал, понять не мог – было у нас чего или не было… И так чудно это, что все было…

И ее поразила его интонация и то, что для него это все тоже странно. И как-то успокоило это ее. Успокоило, потому что раз так, – не подлец он какой-то, не маньяк, не развратник. А вот тоже – вляпался.

И он, как будто почувствовав все ее мысли и сомнения, сказал убежденно, как клятву произнес:

– Надюш, ты не переживай, на все – воля Божья. Все мы под Богом ходим, и ему там, – он показал на небо, – виднее, кого с кем знакомить, кого с кем соединять. Значит, судьба нам с тобой было познакомиться, судьба – вместе ночь провести…

И она, успокоенная вдруг этими словами, но еще не решившая, что делать, сказала, чтобы прервать все эти разговоры и увести его из комнаты, туда, на люди:

– Я на рынок хотела сходить… Фруктов хочется… Овощей. А то в столовой у нас все каши да вермишель…

– Так пойдем, – с радостной готовностью сказал Павел. – Пойдем, я тебе помогу купить что получше, а то тут тебе такого впендюрят, и цену в два раза завысят, по тебе же видно, что ты отдыхающая и торговаться не умеешь.

– Я – не умею? – возмутилась почему-то она, возмутилась, как будто что-то обидное он сказал.

– Ты, ты, кошечка моя, – подтвердил он, и в глазах его опять появились смешинки. – Ты женщина воспитанная, правильная, тебе торговаться – западло, это – неприлично. Поэтому такие культурные, как ты, и покупают самое большое дерьмо…

И она поразилась его словам. Даже не грубости его, не этим ужасным выражениям. А тому, что правду он сказал. Правду. Потому что сколько раз замечала она на рынке, как подсовывают ей какую-то клубнику раскисшую, или лук сырой, или картошку полусгнившую. И всегда неловко ей было обращать на это внимание. И среди нескольких купленных пучков редиски один всегда оказывался маленький, тощий какой-то. Так и не научилась она перебирать, торговаться, права качать. Что давали – то и брала. И «спасибо» при этом говорила, как хорошо воспитанная женщина.

А вот он… Она посмотрела на него, на разворот плеч, скулы, шрам на скуле – и подумала: такого не обманешь, такому не впендюришь – что похуже. И сама удивилась, как легко она это слово повторила. И еще подумала: «Господи, вот и началось. Точно – с кем поведешься, от того и наберешься…»


…Рынок встретил их гулом голосов и яркими какими-то, экзотически смотревшимися грудами овощей и фруктов, И она – растерялась от этого масштаба красок, цен, предложений. Она растерялась, а он и тут был как дома. С кем-то здоровался и жал руку, кому-то кивал, узнавая, или махал рукой. Громким каким-то голосом, не стесняясь, говорил:

– Почем черешня, хозяйка?

И гоготал, когда слышал цену, гоготал, как будто что-то смешное ему сказали. И говорил заговорщицки, наклоняясь к хозяйке:

– За такие деньги, кроме черешни, еще кой-чего нужно в нагрузку давать…

– Счас прям, тебе только давать… – гоготала в ответ «хозяйка», и он тоже смеялся, радостно гоготал:

– Конечно, нам, мужикам, только и нужно, что – давать…

И она, шокированная, оглушенная гоготом этим и словами этими, неприкрытым, неприличным заигрыванием, вдруг испугалась опять. Испугалась оттого, что поняла – да он ведь бабник.

И потрясенная этой мыслью, остановилась, потому что с ужасом вдруг осознала: да у него этих женщин тьма. Он их десятками снимает…

И мысль эта вдруг не просто окатила ее холодной водой. Ей показалось вдруг, что она на секунду просто умерла от этой мысли, потому что только тут она подумала: «Господи, да я ведь могла от него заразиться чем-то! Господи, да я же могла от него заболеть… Господи… Господи… Господи…»

И от ужаса этой мысли, стала она читать про себя молитву, нервную какую-то, бестолковую: «Господи, спаси и сохрани! Господи, милостивый, не дай мне заболеть! Господи, милостивый, спаси и сохрани! Господи, огради!.. Огради, Господи…»

И он, заметив ее какую-то отстраненность, обнял ее рукой за плечи, прижал к себе и сказал заботливо:

– Ты чего, Надюш?.. Чего загрустила?..

И она посмотрела на него, как на чудовище, и дернулась было из его рук, но он, как будто догадавшись, что мысли у нее плохие, опасные, – только крепче прижал ее к себе. И она трепыхнулась еще раз и с ненавистью какой-то посмотрела на него, краснея оттого, что чужой здоровенный мужик обнимает ее на глазах у всего рынка.

И сказала:

– Пусти меня… Отпусти…

– Ни за что – ответил он тихо. И повторил для убедительности: – Ни за что… – И, держа ее крепко в руках, как бы показывая силу своего решения, добавил: – Я тебя нашел – и уже не отпущу…

И у нее от отчаяния какого-то, от бессилия собственного даже плечи в его руках поникли, как будто воздух весь из нее выпустили. Только головой она замотала в ответ на его слова, как будто прогоняя их. А он, глядя на нее как-то настойчиво, проникая в глубину ее глаз, сказал проникновенно:

– Я понимаю, непривычно тебе все это. Ты женщина хорошая. Приличная… Боишься ты, подвоха какого-то ждешь… Но – подлецом я никогда не был. Сидеть сидел, не отрицаю… Но подлецом – никогда…

И, взяв ее за плечи, отступил на шаг, как бы давая ей свободу, не сказал – запел, неожиданно для нее:

– Не надо печалиться… Вся жизнь впереди…

И тепло как-то, осторожно, взял ее лицо в свои руки и, глядя ей в глаза, сказал убежденно:

– Относись к жизни проще, Надь. Что случилось, то случилось. Чему быть, того не миновать… И – не грусти, Надь. Не грусти… – сказал он уже совсем другим, каким-то радостным тоном. – Грустить – это последнее дело, Надюш… Я это точно знаю… Никогда не надо сопли распускать. Всегда надо верить, что все будет хорошо…

И почему-то слова эти вдруг успокоили ее. И интонация. И даже не шокировало ее грубое его «сопли распускать». Что-то было в его словах или взгляде хорошее, надежное, и забылись вдруг в одну минуту все страшные мысли…

И подумалось ей как-то вскользь, легко: «Сейчас все лечится…» И – добавила она самой себе: «Все будет хорошо… Все будет хорошо…»

И подумала – на все Божья воля. Даст Бог, освобожусь я от него…

И пошла уже рядом с ним по рынку спокойная. И только головой качала, видя, как торгуется он, как выбирает лучшие, крепкие помидоры, как – отсеивает мелкие ягоды клубники, как с какой-то купеческой щедростью кладет на весы огромную гроздь винограда, берет с подноса толстую связку чурчхеллы. И только деньги отдавал он, доставая смятые бумажки из кармана брюк.

– Куда столько?.. Не надо так много… – говорила она иногда.

Но он только улыбался в ответ, привлекал ее к себе и шептал заговорщицким тоном ей прямо в ухо:

– Деньги – мусор, Надя… Деньги – шелуха… Никогда денег не жалей, слышь, никогда… Жалеть деньги – последнее дело… Есть деньги – трать… Радуйся жизни… – И повторил: – Ра-дуйся… Потому что в этом весь смысл жизни. А деньги – появятся деньги, куда они денутся… Бог даст, появятся…

И опять поражалась она правильности его слов. И тому, как легко он обо всем говорил. И опять подумала она: «Он везде – хозяин. А я – так, скромная гостья…»

И посмотрела на него с уважением. И с опаской. Потому что – другой он какой-то был. Другой.

И подумала тоскливо, что он вообще всю ее жизнь скомкал – уже скомкал. И – следа не осталось от ее правильной и простроенной жизни. Потому что – как только появился он – забыла она и о расписании, и о салфетках, и о Тургеневе.

На страницу:
2 из 4