bannerbannerbanner
Женщина из клетки (сборник)
Женщина из клетки (сборник)

Полная версия

Женщина из клетки (сборник)

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

И подумала опять – нужно как-то от него отвязаться. И тут же сама себе сказала – отвяжешься от него, как же. И подумала с отчаянием, обращаясь туда, в небо:

– Господи, за что ты мне его дал?.. Зачем он мне?.. И что мне с ним делать?..

И опять подумала – ничего мне с ним не делать. Нужно как-то прекратить все это. Закончить. Того, что было – с лихвой хватит, чтобы до конца дней со стыдом вспоминать.

И мелькнуло все то же воспоминание: «Наподдай, Надя, наподдай моя кошечка…»

И – шлепок по ее заду…

И – зажмурилась она и даже остановилась и головой помотала – все бы она отдала, чтобы этого не было. Но это было.

«Это» – шло рядом с ней. Шло и улыбалось, таща сумку с овощами и фруктами, и только весело подмигнуло Наде, заметив ее потерянный какой-то взгляд, как бы говоря – не грусти Надюх, нет причин для грусти….


Она репетировала эту фразу с того самого момента, когда вышли они с рынка. Она повторяла и повторяла эту фразу. Повторяла ее в разных вариантах, с разными интонациями. И повторяла и повторяла, как будто заучивала, и, когда подошли они к пансионату, она набралась смелости и произнесла ее наконец:

– Павел, ты не поднимайся, я сама… Я хочу одна побыть. Мне отдохнуть надо…

– Да ты что, Надюш… Ты что, моя кошечка, день такой солнечный, а ты – в комнате сидеть… – возмущенно как-то, с какой-то детской обидой в голосе сказал он. – Насидишься еще зимой… Жить надо, Надюш, сейчас. Не потом, – убежденно сказал он. – Сейчас!.. Именно сейчас… – И добавил непререкаемым тоном: – Сейчас все наверх отнесем – и на пляж. К морю, к солнцу..

И пропел он опять громко дурацким каким-то голосом:

– К моооо-рюююю… К соооолн- цуууу…

И она опять смутилась от этой его свободы петь, говорить, хохотать, что только головой кивнула обреченно – чего уж тут, пойдем…


Он зашел в ее комнату хозяйским шагом, и опять подумала Надя удивленно: «Он везде чувствует себя хозяином – в ресторане и на рынке. Он всюду ощущает себя главным… А я?..»

И она удивилась тому, что она, воспитанная культурная женщина, закончившая с красным дипломом университет, защитившая докторскую диссертацию, – везде чувствует себя неловко, неуверенно, как бедная родственница. Все боится кого-то побеспокоить, кому-то причинить неудобства.

И увидела она вдруг себя такой правильной, такой чинной и такой – неживой, и такой – неприспособленной. «Не пришей к пи-де рукав» – вспомнила она вдруг незнамо где услышанное выражение и ужаснулась, что оно вдруг всплыло в ее памяти. И подумала тут же: вот он, результат общения с уголовником…

И посмотрела на него. Он стоял так же уверенно, по-хозяйски расставив ноги и раскинув руки по перилам лоджии, и рассматривал вид, расстилавшийся перед ним.

Потом, как бы почувствовав ее взгляд, повернулся к ней, улыбнулся, и пошел к ней. И она – испугалась, и руки выставила, потому что поняла – он сейчас обнимет ее, и опять не дай Бог что произойдет между ними. А нельзя было больше этого допустить. Нельзя…

Но он обнял ее, преодолев слабое ее сопротивление. И сказал тихо и удивленно, как будто странно ему было, что она преграду какую-то выставила:

– Надюш, да ты чего – как не родная… Как будто у нас ничего и не было…

И хотела она сказать ему – в том-то и ужас, что было, в том-то и кошмар, что было. И – больше такого быть не должно…

Но – ничего не сказала. Ничего. Потому что – что ее слова могли изменить? И – заплакала она вдруг. Заплакала, как ребенок, навзрыд. От бессилия собственного. От того, что все – было. И есть синяки на коленях. И ощущение греха. И ужас от того, что все это будет продолжаться.

И он – растерялся. Растерялся от ее слез и обеспокоенно говорил:

– Ну что ты, моя кошечка, ну что ты… Ну, чего мы плачем?.. Ну, иди ко мне… Иди ко мне…

И – усаживал ее к себе на колени. И стул под ними скрипнул.

А он все говорил:

– Ну, что ты… Что такое…

А она – только головой качала и плакала, и слезы ладошкой размазывала, и не заметила, как интонация его изменилась, и уже не заботливой она была, а какой-то осторожно крадущейся:

– Ну, иди ко мне девочка, иди, моя кошечка, я тебя сейчас успокою… Иди, моя девочка…

И – приподнял ее со своих колен. И опять посадил, но перед этим как-то властно ей ноги раздвинув, так что оказалась она плотно сидящей на нем. И тут же почувствовала она его эрекцию и – даже испугаться не успела, что сейчас все опять произойдет, – как все и начало происходить.

Потому что руки его пробрались к ней под сарафан, и она, дернувшись, чтобы убрать его руки, приподнялась, но только прижала свою грудь к его лицу, и поцелуи его, жадные и какие-то дикие, в обнаженные ее плечи, в грудь обожгли и возмутили, и все ощущения ее с этого момента были какой-то странной и непонятной смесью ужаса и дикого возбуждения, возмущения его наглостью – и таким переживанием сладости, потому что ничего и в помине не было в его движениях от осторожности и размеренности, пресности, которая всегда была у мужа.

Он просто приподнял ее и что-то совершив руками под ней, на ней, – опустил ее на себя, просто насадил на себя, и уже – была она в его власти. И слезы ее тут же прекратились, потому что – не до слез ей было.

И как будто со стороны увидела она эту картинку: как среди бела дня, с открытой дверью на лоджию, куда доносились все звуки из комнаты, приподнимаемая и насаживаемая мощными движениями рук, – женщина танцует на мужчине, и – нет никакой свободы, есть только подчинение его властным движениям, и скрип стула, скрип стула, скрип стула…

И дикие эти, какие-то неприличные движения, животные и сильные – уже не возмущали ее, а просто стала она частью этих движений.

И уже сама, без его рук, – танцевала на нем этот дикий, первобытный какой-то в своей откровенности танец. И – не было ей стыдно…

И когда закончился дикий этот танец, подумала она вяло, расслабленно:

– Он такой дикий, такой животный, что вся моя воспитанность и правильность как шелуха слетает…

И подумала:

– Раз слетает – значит, правда, – все это – шелуха…


…Пляж был забит народом плотно, как будто уложили людей по какой-то жесткой разнарядке – от тела до тела не больше нескольких сантиметров. И она даже растерялась сразу – куда тут пристроиться, затормозила было, вертя головой, но Павел взял ее за руку и властно повел за собой к одному ему видимой цели. И привел ее на небольшой пятачок среди тел, там двоим не то что лечь – сесть не хватило места. И она посмотрела на него удивленно, а он только шепнул:

– Сейчас фокус увидишь… Я сейчас рубашку сниму – и все сразу расползутся… Вокруг нас сразу пустой круг образуется, минимум на метр… Спорим?..

Но она не стала спорить. Чего с ним спорить. Он всегда был хозяином положения, это она про него уже поняла. Раз сказал, что все расползутся – значит, все расползутся…

И он действительно рубашку снял, и сел на пятачок этот и – спиной повернулся, и несколько раз как-то телом подвигал, будто спину свою всем показал. И она тоже спину его увидела. И – ахнула. Потому что на спине его в лучах солнца отливали синие татуированные купола. Пять церковных куполов занимали всю его спину и были выполнены так художественно, как будто и не на коже были выколоты, а краской нарисованы.

И она, удивленная этим зрелищем, пролепетала только:

– А почему – церкви… Ты что – верующий?

– Эх, Надежда, Надежда, – укоризненно покачал головой Павел, – образованный же человек, а таких элементарных вещей не знаешь!.. И чему вас только учат в ваших институтах… Совсем вы оторваны от реальной жизни… Пять ходок у меня, – сказал он с интонацией, с которой взрослые говорят с бестолковым ребенком, втолковывая ему понятные им самим азы. – Пять ходок…

И пропел как-то театрально:

– Пять хооооодок у меняяяяя… Пять хооооодок…

И только тут Надя и заметила, – что вокруг, метра на полтора – ни души. Точно – в пустом кругу оказались они. Только шли, подыскивая себе свободные места, несколько человек по пляжу…

И – смешно ей стало. Так смешно, истерически смешно стало ей, так нестерпимо, неврастенично стало ей смешно, что она, Надежда Петровна, доцент, доктор наук, преподаватель престижного вуза, сидит в этом кругу с уголовником, сделавшим «пять ходок».

И так дика была эта картинка, так невозможна, так противоестественна и так страшно реальна, что начала она смеяться, и смеялась, и смеялась, как будто замкнуло в ней что-то. И даже не думала – прилично это или неприлично – так громко смеяться. Какие тут приличия, когда сидит она с уголовником в пустом кругу, как отверженная, как прокаженная…

А он никак не отреагировал на ее смех. Просто дал ей отсмеяться, дождался, когда отзвучали последние спазмы смеха, и сказал, спокойно, миролюбиво как-то:

– Правильно, Надюш, правильно… Так и надо к жизни относиться… Легко надо к жизни относиться. Чем легче ты к ней относишься, – тем легче она становится…

И она ничего ему на это не ответила, только по сторонам посмотрела да плечами повела – неуютно ей было в этом кругу.

И он вдруг снизил голос до шепота и сказал ей горячо, как будто что-то важное хотел сказать только ей, только ей одной. Какой-то большой секрет раскрыть, который она не знала, но обязательно должна узнать:

– Тебе важно, что думают о тебе другие? Что думают о тебе люди, которых ты не знаешь и которые тебя не знают? Тебе это важно?..

И, не дождавшись от нее ответа, продолжил:

– Да это все лажа, Надя. Лажа… Дешевка все это – чего они там думают…

И сказал уже как-то зло, жестко:

– Да пусть думают, что хотят… Пусть смотрят, пусть осуждают, пусть обмусоливают – пусть делают, что хотят… Только мне на все это, Надя, насрать… Насрать мне на это, Надя, с высокой колокольни… Пусть в своих говняных жизнях разбираются…

И помолчав, глядя ей в глаза, сказал уже тише, и даже с добротой в голосе:

– Понимаешь, Надюш, если ты думать будешь – что о тебе подумают да что о тебе скажут, ты никогда свободным человеком не будешь. Никогда. Это я за свою жизнь твердо уяснил…

И, помолчав, сказал уже совсем серьезно:

– Страх убивает жизнь, Надежда…

Он сказал это и, взяв ее за плечи, встряхнул, как будто хотел, чтобы слова эти глубоко вошли в нее.

И добавил:

– Жить надо, а не бояться, Надя… Жить надо… А жить – это значит – делать, без оглядки на других то, что ты хочешь делать. Петь – если хочешь петь… Танцевать, если хочешь танцевать… Любить – если хочешь любить…

И, посмотрев по сторонам, уже не снижая голоса, как бы желая, чтобы его услышали, сказал:

– И пусть они, мертвые, которые боятся жить и все по сторонам посматривают, не скажет ли про них кто-то чего-то плохого, – завидуют…

– Поняла, Надюша? – сказал он уже совсем другим голосом.

И она ответила тихо:

– Поняла.

И хотела сказать еще, что сама она такая мертвая, что всегда так и жила, поэтому сейчас ей очень сложно… Но не сказала. И посмотрев по сторонам, на людей, тоже искоса, с любопытством посматривающих на них, подумала вдруг:

– Ну и пусть смотрят… Мне какое дело… Мне – насрать…

И повернулась к нему, и улыбнулась ему как-то кротко. И он привлек ее к себе, поцеловал куда-то в висок, и сказал громко:

– Вот и вся правда жизни – живи, пока живой!.. Живи, пока на воле, – потом поздно будет…


…Они уже собирались выходить из воды, когда он сказал ей неожиданное:

– А ты на воде-то лежать умеешь?

И она только головой замотала в ответ. Где уж ей уметь на воде лежать, когда она и плавать-то кое-как умеет, и далеко от берега никогда не уплывает. И глубины боится.

И не успела она ему этого сказать, как потащил он ее за руку обратно в воду, туда, на глубину, и сказал требовательно:

– Ложись!

А она уперлась руками ему в грудь, держась за него и боясь ногами дна не достать. И головой замотала. И запричитала:

– Ой, не надо, не надо… Я не умею… Я не хочу…

Но он – только захохотал, и, руки ее от себя отцепил, и на воду начал класть – и она забилась в его руках, как рыба, боясь уйти на дно.

И он прижал ее к себе, над водой ее подняв, прижал сильно, чтобы почувствовала она себя в безопасности, и, когда поняла она, – что больше в воду ее не окунают и слушать уже смогла то, что он ей говорит, сказал спокойно и миролюбиво, как маленькому ребенку.

– Никогда не надо ничего бояться… Ну, чего ты боишься, кошечка моя?.. Чего ты боишься…

– Боюсь утонуть… Захлебнуться боюсь… Я глубины боюсь… – наконец-то высказала она свой самый важный аргумент. И для убедительности добавила: – И воды боюсь…

И тогда он отстранил ее от себя, все так же крепко держа в своих сильных руках, отстранил, как бы желая ее получше со стороны рассмотреть. Потом опять к себе прижал и сказал проникновенно и удивленно:

– Господи, ну это же надо – сколько страхов в одном человеке?

И сказал уже совсем другим тоном, уверенным каким-то, как будто изрек глубокую истину:

– Все страхи – это выдумка твоего ума, Надя… Бояться не надо… Надо просто делать…

И добавил:

– Вместо того, чтобы бояться, нужно просто делать…

И сказал уже легко, даже весело:

– Ложись, девочка… Ложись, моя кошечка… Ложись по-хорошему…

И она легла. Легла, потому что поняла – не отстанет он. И потому что поверила вдруг ему. Просто поверила рукам этим, что они не уронят ее, не отпустят. И – на руки эти откинулась, и услышала только:

– Ты рукам моим отдайся и расслабься… И не бойся ничего…

И она – отдалась. Просто на воду легла, и даже рук его под собой не почувствовала.

Почувствовала только, как вода приняла ее ласково, и тело ее стало невесомым и легким. И она даже глаза закрыла, чтобы ощущением этим насладиться.

И так и лежала на его руках.

И не боялась ничего.

Потому что держал он ее.

И вода ее держала.

И такое это было наслаждение – невесомость собственная и легкость…

И – небо над головой такое глубокое и далекое, когда глаза открываешь…

И чайки там, над тобой проплывают…

И – снова можно глаза закрыть и просто быть невесомой…

И чувствовать себя – водой… Или водорослью – послушной воде… Или рыбой, частью этой воды…

Или ощутить вдруг совсем неожиданное: почувствовать себя частью этой границы, между водой и небом. Как будто ты – часть воды и ты же – часть неба. И через твое тело – соединяются они друг с другом…

И так все это было хорошо, что лежала она на его руках и улыбалась…

И потом, уже лежа на песке, подставив всю себя солнцу, лежала и улыбалась.

И думала с благодарностью:

– Хороший он, Павел… Хороший…


День был солнечный, яркий, необычный какой-то был день. Или – казался он ей таким необычным. Потому что – необычное что-то происходило с ней. Необычное и нетипичное. И все, что произошло с позавчерашнего дня – было необычным и непонятным, и волнующим, и тревожным, и опасным, и сладким, и – невероятным. Но все это было. И встреча их странная, и ночь какая-то животная, безумная. И день – тревожный и смешной и опасный, и мудрый какой-то день, правильный. Потому что – правильно было это – руки его, которые ее поддерживали в воде, и доверие ее к этим рукам, которое она ощутила. И слова его о жизни – простые какие-то и правильные слова, против которых не поспоришь – потому что – с чем тут спорить.

И сегодня, когда пришли они на пляж, и он снял майку – образовался вокруг них пустой круг. И – смешно ей стало. Потому что – так глупо это – по внешнему виду о человеке судить.

Но, смутилась она сама от своих мыслей, потому что еще два дня назад наколок его испугалась, испугалась, что он – уголовник. А какой он уголовник? Разве уголовники такими бывают? И она задумалась, было – а какие бывают уголовники, и – не могла ответить. Потому что – Бог их знает – какие они. Может, он и есть самый настоящий коварный и жестокий уголовник…

И – спокойно ей было сегодня на душе. Спокойно. Потому что – приняла она все это. Просто приняла как испытание и подумала она – на все воля Божья, видно, нужно мне это испытание пройти – с этим человеком понять что-то…

Еще вчера, когда ушли они с пляжа и ходили долго, просто гуляли, просто молчали, или – смеялись чему-то, что казалось смешным им двоим, поняла она: раз послал ей Бог этого человека, значит, есть в этом какой-то высокий Божий замысел. А зачем послал, и что должна она понять – время покажет.

И смирилась она со всем происходящим. Смирилась и приняла все происходящее. Поэтому, когда он к дому своему повернул и ее за плечи приобнял – ничего не сказала. Просто пошла с ним. И была покорной и послушной. И он, как бы смутившись от покорности ее и послушности, был с ней другим. Нежным каким-то и медленным.

И спать легли они рано. И заснули в объятьях. И так чудно было ей утром проснуться в его объятиях, и удивилась она – не мешали они ей спать. Не мешало ей спать присутствие другого человека.

А ведь всегда не высыпалась она с мужем на тесной их кровати. И потом, когда купили они двуспальную кровать, раздражало ее, когда муж во сне на нее руку или ногу закидывал.

А тут – всю ночь они переплетенные телами спали – и так сладок был этот сон. И утром он любил ее. Любил сильно, бурно, и кровать эта панцирная вся ходуном ходила, и она подумала было, что мамаша, как он звал свою мать, услышит этот шум, но только недолго она об этом думала – опять что-то живое, сильное в нем, завело ее, и была она неожиданной для себя. Да, впрочем, уже мало она чего соображала…

Она посмотрела на него, а он встретил ее взгляд открытой своей улыбкой. И потянулся, и сказал:

– Ну что, Надюха, что, моя кошечка, – пойдем тела окунем… Пойдем взбодримся…

И она только головой кивнула согласно. Потому что куда он, туда и она. Раз уж выбрала она смирение – значит, будет смиренно все принимать.

И они купались, долго плескались в воде. И он опять держал ее на своих руках, и она отдаваясь этим рукам, переставала чувствовать свое тело, как будто становилась она в его руках невесомой.

И – странно ей было: всю жизнь она все только и делала, чтобы быть весомой, важной. И училась на отлично, и диплом защитила лучше всех, и докторскую написала прекрасную, и везде она была уважаемой, и почитаемой, и авторитетной. И – столько лет нужно было эту весомость создавать, чтобы понять, что счастье – это просто когда ты лежишь на воде на любимых руках и чувствуешь свою невесомость.

И она сама даже не заметила, как подумала она это – на любимых руках. Хотя – чего было удивительно. Руки эти ее любили. И она их уже любила. И – как можно было не полюбить такие руки? Мужские это были руки. Сильные. Властные. Умелые. И что – что с наколками… Кому эти наколки мешают…

А потом – они сидели за столиком в пляжной кафешке под огромным зонтом, отбрасывающим оранжевую тень на их лица, и пили пиво. И было это вкусно.

Было вкусно пить холодное пиво которое она никогда не пила, считала плебейским напитком. И вкусно ей было само ощущение, что делает она что-то неправильное, потому что – надоело ей быть правильной. Вот была она всегда правильной, правильной, правильной, воспитанной, культурной – и что с того? Что хорошего?

Прав был Павел, она со своей воспитанностью пучок редиски нормальной купить не могла. С мужиком полжизни прожила, а что такое быть женщиной – так и не узнала.

И она покосилась на Павла и подумала, впервые за эти дни подумала с благодарностью: «Господи, спасибо, что ты дал мне его. Что я хоть узнаю, как это – любить… Как это – женщиной быть…»

И улыбнулась.

Потом им принесли целое блюдо вареных раков, и Павел учил ее правильно есть раков. И со смехом, как глупенькой девочке, объяснял, как надо раков покупать, как не быть обманутой.

И она слушала его и хохотала, и наваливалась грудью на край стола, и – откидывалась в пластиковое кресло. И не шокировали ее больше какие-то его слова, приблатненные, что ли, потому что – не это ведь главное. Был он – хорошим. Вот что было главное. И было с ним – хорошо.

А он, распаленный солнцем, и тем, как она его слушает, говорил громко:

– И вот этот фраерок идет по пляжу и вареных раков продает, и я у него беру пяток, и что я вижу?..

И, не дожидаясь ответа, продолжал:

– А вижу я, Надюш, что хвост у одного рака ниткой привязан… Нет, в натуре, ты представляешь?

И она, отхлебывая пиво, увлеченно кивнула ему головой, и он продолжил:

– Этот фраер поганый дохлых каких-то, тухлых раков наварил. А чтобы хвост при варке согнутым остался, – ниткой его привязал, а нитку оторвать – забыл… Ведь каждый нормальный человек знает: когда раков варят, их живыми в кипяток бросают, вот они при варке хвост и поджимают, так и определяют, что рак был свежим. А он что надумал – хвосты нитками подвязывать…

– И что, – спросила она его, понимая, что история на этом не заканчивается. – Что было-то?

– Что было? – задумчиво и вроде бы уже серьезно повторил Павел. – Что быыыыло, то быыыыло, травой пооооросло… – пропел он.

И помолчав добавил:

– А было, Надя то, что я этому фраеру этих раков его по его морде и размазал…

– И? – испуганно сказала она, понимая, что этим тоже все не закончилось…

– И фраеру это не понравилось. Не понраааавилось это фрааааеруууу – опять пропел он. И добавил уже как-то скромно: И кончилось это хорошей драчкой на набережной, когда он с дружками мне повстречался… И дружки-то подлючие, мелкота пакостная, на одного поперли… Ну, как говорится, кто прошлое помянет, тому глаз вон… – добавил он и улыбнулся, как будто подошел к самой веселой части своего рассказа.

– А в драчке этой я ментяру одного зашиб. Не сильно, случайно, но от факта не уйдешь – налицо причинение телесных повреждений представителю власти… – уже серьезным голосом, как будто приговор читал, проговорил он. – И – дали мне положенные за это четыре года… – А все почему, Надюх? – добавил он после небольшого молчания. – Потому что много я знал… Знания – вот что портит жизнь человеку, Надя, добавил он уже весело. – Не знал бы я ничего про этих раков – разве стал бы я этому фраеру морду мылить этими же раками? Сожрал бы их за милую душу – и делу конец. Знания – не сила, Надюш… Знания – зло! – добавил он патетически.

И сказал совсем уж весело:

– Так что, Надюш, забудь все, что я тебе рассказывал. Не нужно тебе это знать…

И она – улыбнулась ему в ответ. Потому что – действительно, зачем ей это знать. Разве это что-то изменит?

И потом, лежа на полотенце, подставив солнцу всю себя, думала она о его словах, как много знала она, Надя, Надежда Петровна, доцент, преподаватель престижного вуза – и что с того? Что – знания ее – сделали ее счастливой?

И подумала она – так много знала она правил, что можно и что нельзя делать, какой надо быть, как себя вести – что совсем перестала уже быть свободной, быть – живой. А он вот – она посмотрела на Павла, на спину его, на которой под солнечными лучами синим цветом отливали купола церкви – он никаких правил не знает. Он – дикий. И – свободный. И – живой. И – интересно с ним. И – хорошо…

Но, помолчав, – спросила все же то, о чем захотелось ей спросить:

– Павел, а что не мог ты – не размазывать этих раков… – И, поймав непонимающий его взгляд, пояснила:

– Ну, объяснил бы этому, как его, фраерку, что – нехорошо так…

И он, поняв, о чем она, – расхохотался звонко, как будто что-то очень смешное она сказала. А потом сказал серьезно, как истину втолковывая:

– Я – не мог… Не мог я, Надюш. Это ты, Надя, начала бы ему лекцию читать о том, что такое хорошо, а что такое плохо. А я лекций читать не умею. Я – сразу в морду…

И подумала она: да, он сразу – в морду. Поэтому и пять ходок у него, что не умеет он объяснять, что – хорошо, а что – плохо…


…Море заволновалось, и незаметно как-то небольшие еще волны переросли в крутые, сильные. И странно это было – такое было спокойное море, такое ровное, и вдруг – шторм.

Они сидели на берегу, в нескольких метрах от кромки моря. И мелкие брызги, мокрая соленая пыль окатывали их от волны до волны. И – хорошо было вот так сидеть. Просто сидеть молча и смотреть на эту силу, эту стихию.

Но – недолго они так просидели, потому что Павел вдруг поднялся, взял ее за руку и сказал:

– Пойдем, Надь…

И она не спросила, куда. Потому что не нужно было ему ее согласия, это она про него уже поняла. Везде он был хозяином. И с ней тоже чувствовал себя хозяином. И – нравилось ей это, нравилось, если быть честной.

Они подошли к молу, который уходил далеко в море и о который разбивались, разлетаясь в миллионы брызг, волны. Красивым был сейчас этот мол, красивым, весь в перекатах волн, которые стекали с него, уступая место другим волнам. Казался он живым, играющим с волнами. И Павел повел ее туда, – в конец мола, выступающий в море.

А она – сразу затормозила, остановилась и даже головой замотала – не пойдет она туда. Ни за что не пойдет.

На страницу:
3 из 4