bannerbanner
Приключения сомнамбулы. Том 1
Приключения сомнамбулы. Том 1

Полная версия

Приключения сомнамбулы. Том 1

текст

0

0
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 20
антикварное бюро-конторка как повод вновь, несмотря на позднее время, порассуждать о стиле (прозевав миг катастрофы)

Престранная вещь, вроде бы свыкся за много лет с этим величавым бюро, а до сих пор не переставал ему удивляться.

Задолго до наделавших шума лекций Шанского, публично воспевшего радикальный эклектизм, Соснин почуял магию унаследованной им редкостной эклектической мебелины, словно с немым укором взывавшей усевшегося за неё к порядку в голове и делах, к строгости вкуса, хотя сама она, подавляющая и защищающая одновременно, не могла бы похвастать ясностью композиционного замысла и тем паче – чистотой стиля. Так, изяществу александровского ампира, ярлык которого издавна, с момента счастливого приобретения солидной и престижной громадины в годы осенённой совиными крылами реакции Марком Львовичем Вайсверком, прилепился к бюро в семье, и на связь с которым вполне прозрачно намекали ионические колонки, мешали и вертикальные гобеленные вставки, и явно готические мотивы венчавших бюро с краёв, точно парижский Нотр-Дам, туповатых башен, ко всему между башнями тянулся рельефный фигуративный фриз, а над фризом круто поднимался на манер ропетовского кокошника закруглённый фронтон, но уж зато фронтон этот по-барочному игриво, весело разрывался надвое; до комичного серьёзный стилевой разнобой накрывала обобщающая мрачноватая тень.

пора (с час, наверное, после катастрофы)

Соснин полез-таки шарить в шкафчиках, нашёл готовальню, кисточки… где же коробка с акварелью?

Не сразу расслышал телефонный звонок.

душа в пятках и другие непредвиденные состояния (всё ещё пролог)

– Сложился как карточный домик, мигом – куча обломков. Меня с постели содрали, машину выслали, а ещё прораб позвонил по автомату из поликлиники, хорошо хоть вахтёр пустил позвонить, прораб еле ноги унёс, – скулила трубка, – хочу за тобой заехать, Эрина-то нет, ищи-свищи.

– Я-то с какого боку?! Там, Тихон Иванович, башковитые инженеры нужны, эксперты, мне Эрина не заменить, я ни в расчётных схемах, ни в обломках ни бельмеса не смыслю, зевак и без меня хватит, – с удивительной для самого рассудительностью отбояривался Соснин, хотя надо бы войти в положение, подбодрить. Спросил. – Все ли унесли ноги, никого не задело?

– Все, все вроде целы, – прожевал Лапышков, но его и счастливое спасение рабочих не могло успокоить, страх, дикий страх главного инженера передавался по слаботочным проводам, – и от Семёна помощи не дождёшься, всё, говорит, с бетоном в порядке было, и отпускная прочность, и консистенция, а уж как везли… он, говорит, кому угодно докажет, что лаборатория все провела проверки, но кто будет слушать…

У Семёна-то Файервассера всегда и с бетоном, и с документацией всё в порядке, комар носа не подточит, но Лапышков прав, ничего не докажет, – думал Соснин.

И без труда представлял как Лапышков, коренастый, большеголовый, беспомощно топчется у телефона в одних подштанниках, ерошит волосы, трёт пятернёю лоб, переносицу, словно пытается разгладить мятое бабье лицо, вот он уже растирает ладонью грудь, сердце схватило. А ещё Соснин мысленно рассматривал место обрушения. Обнесённую забором поляну под просевшим снегом. Разновысокие коробки, подступающие к редкому лесу, наклонные штрихи чахоточных сосенок.

Но никто ведь, слава богам, не погиб, зачем убиваться?

– Вот-вот, твоя хата с краю, нарисовал красиво, а мне отдуваться, – обречёно ныл Лапышков, – Салзанов в командировке, Хитрин сказался больным, не едет с температурой, я один, один, я даже Владилену Тимофеевичу осмелился поздно так домой позвонить, хотел посоветоваться, но тёща, недовольная, быстро отшила – молодые гуляют в ресторане на дне рождения.

Похоже, пригруженные тяжёлыми серыми веками воспалённые глаза Лапышкова застилали слёзы, страх его был заведомо сильней любых утешений, а бессердечный Соснин улыбался с дураковатой рассеянностью, какой одаривает, помогая одолевать чувство надвигающейся опасности, краткий шок. Слушал и улыбался – отложил альбом на развороте Сезанна, отыскал кисточки с акварелью под залежами старья, и – бац! И – всё хорошо, прекрасная маркиза! – колерный лист никому не нужен, красить нечего, гора обломков на мокреньком месте башни. И понаедут начальнички с командирскими голосами. Уже едут – не за одним бедолагой Лапышковым машина мчится, и навряд ли Хитрину, отвечающему за производство, позволят улизнуть от ответственности на бюллетень; давая волю неожиданному злорадству, вообразил на фоне мёртвых коробок и сосенок ритуальный танец пыжиковых шапок вокруг обломков.

– Выше нос, Тихон Иванович, не дрейфь, ведь все целы, коли начальники придираться-ругаться будут, так такая у них работа, хвост держи пистолетом, – с нараставшим удивлением Соснин следил за роением пошловатых сентенций над кончиком языка и заодно с необъяснимой, возможно, вызванной шоком пристальностью, будто ничего не было важнее и интереснее, скользил взглядом по брошенному поперёк кресла развороту альбома, который лучился вибрацией света, блёстками воды, листвы, отнятыми когда-то у скоротечного времени, у истаявшего дня… отнятыми шероховатыми, грубыми, как коросты, напластованиями мазков; Вика посмеивалась. – Мазня… он по-детски заводился… Столько лет прошло, почему-то вспомнил.

ночью

Телефон молчал, шок отпустил.

И тут, однако, тупо шевельнулось беспокойство, кольнули какие-то неясные предчувствия.

Не спалось.

Уныло журчала в батарее вода. – Ба-а, да уже весна, первое марта, – Соснин мысленно перекинул листок календаря, – недаром свежие огурцы продавали.

И сразу жёсткий ритмичный звук начал царапать нервы.

Вжек, вжек, вжек – скребла фанерная лопата проезд.

Под утро снова повалил снег.

утром

Взбежал по лестнице, одолел площадку второго этажа, продрался, потеряв две пуговицы, сквозь галдящее столпотворение на третьем.

Наконец, четвёртый этаж, в мастерской пусто – проветривание.

в тишине

И всё же зима?

Крупы накрыли пушистые попоны, в гривы, хвосты вплелись белые пряди. Бедные кони всё стерпят! В дождь их крутые бока блестели, как взмыленные, засушливым летом зарастали пылью, сменяя на пегую привычную вороную масть.

Но в любое время года, в любую погоду они, все шестеро, неслись, несли, будто на крыльях, победную колесницу, вздыбливаясь над вогнутым обрывом Главного Штаба, цепенея от великолепия площади, которая расстилалась под их копытами; интуристовские автобусы, жужжание кинокамер, нацеленных на бело-зёлёный дворец, фото-щелчки у подножия гранитного розового столпа с чёрным ангелом в небе.

В окне, однако, обосновались округлые конские зады, хвосты, классицистический шлем, кончик пики меж жестяных флюгарок и наслоений крыши. Бледно-жёлтые голые стены внутреннего двора-колодца косо летели к донышку из асфальта, к его видимому уголку у хозяйственной двери столовой – вонючей, грязной, заслуженно прозванной помойкой – в уголке двора громоздились ящики, два парня в когда-то белых спецовках точили длинные кухонные ножи, положив точило на мусорный бак.

Хватит, проветрились.

Прощальная струя воздуха из поднимавшейся фрамуги шелестяще качнула гирлянды из разноцветных колечек папиросной бумаги, протянутые между шкафами, зашуршали бумажные кивера, доспехи, кокарды, не выметенные ещё после служебного маскарада в честь февральского мужского праздника.

что ещё?

А-а-а, местный телефон.

– Илья Сергеевич, – бесстрастно зажурчал из-за шкафной перегородки голос Фулуева, – сегодня срок сдачи колеров по фасадам сто тридцатого корпуса, он на директорском контроле как особоважный, у вас, надеюсь, готово всё?

– Какие колера?! Корпуса-то нет, развалился!

– Не суть, что нет! На планёрке мы должны быть формально чисты, а то подрядчик зацепится, Хитрин с Лапышковым не упустят ущучить нас…

взгляд со слуховыми и обонятельными дополнениями

Хаотичное скопление чертёжных столов с уродливыми чёрными штативами ламп, наслоения эскизов на стенах; такие же штативы, наклонённые туда-сюда, были давным-давно в институтском рисовальном классе, сквозь зудящие фулуевские тембры донёсся из прошлого даже успокаивающий и теребящий голос Бочарникова. И – проветриванием никак не выгнать аммиачный дух синек, вонь столярного клея… будто навалили тухлятины. И сколько же хранилось хлама, старья в чуланчике без двери, наполовину задрапированном линялой тряпкой. Унылое сияние трубок с шипящей пульсацией рассеивали гнутые люверсы. Листы ватмана, накнопленные на столы, заливал бледный неживой свет, зато осколок голубоватого неба над конскими крупами казался неестественно ярким.

Фулуев не отставал

– Ладно, выдадим липу, – капитулировал Соснин перед твёрдолобым занудой, у которого всегда было трудно разобрать всерьёз упёрся он или шутит.

– И бумажные украшения пора снимать, сегодня-завтра комиссию по пожарной безопасности обещали, как бы не погореть.

за черчением и чаепитием (днём)

– Лёва! – позвал Соснин, чтобы перепоручить изготовление липовых колеров и забыть, но из-за высоких старых подрамников, с трёх сторон огородивших чертёжный стол, никто не высунулся.

– Лёва бутылки сдаёт, – пояснила густо нарумяненная, чтобы перешибать съедавший краски холодный свет, пышная блондинка, – сдобная булочка, глазки-изюминки; Лида встряхнула рейсфедер, подула на проведённую линию и принялась скоблить бритвой кальку, продолжая что-то весёленькое рассказывать про кавалера, который увязался за ней в метро, а потом…

Тут она выдернула из розетки штепсель, покончив с бульканьем кипятильника, – попейте с нами, Илья Сергеевич.

Соснин взял, обжигаясь, гранёный стакан с взметнувшимися чаинками. Накануне в пельменной проглотил какую-то дрянь, с утра пораньше пирожок сжевал на бегу, хорошо хоть вечером пообедает у родителей.

– Последние известия! – хлопнул дверью Лёва, – председателем комиссии по расследованию назначен Филозов, завтра в одиннадцать первое заседание.

– Никто не сомневался, что его бросят на амбразуру!

– Кого же ещё!

– Заодно загладит вину перед начальством.

– Какую?

– У него неприятности из-за лекций Анатолия Львовича Шанского, лекции Филозов разрешил, не спросясь на Литейном, не предупредив Смольный, да ещё читались сомнительные лекции в юбилейный год, в переполненном Белом Зале…

– Идеологический прокол.

– А после лекции кто разрешил Кешке покачаться на ресторанной люстре?

– Ой, Кешка всегда что-нибудь, не спрашивая разрешения, отчебучит!

– За ночь и Филозов многое отчебучил, себе же наворотил проблем: обломки разгребли и вывезли под его мудрым руководством, он, председатель комиссии, что будет исследовать и расследовать?

– И зачем же…

– Главное – следы замести, им всё до лампы. Кому подарочек к юбилею нужен в виде железобетонной свалки? Ко всему… Не слышали? Суслов, как назло, ехал этой ночью встречаться с избирателями Кировского завода, за ночь, пока главный идеолог храпел в салон-вагоне, из Смольного приказали убрать обломки. Ну-у-у, Филозов, после прокола с лекциями Шанского на воду дует, взял спешно под козырёк.

– В темноте…

– Прожектора привезли, Зимний дворец подсветки лишили.

– Комиссию заранее подставили?

– А себе сохранили свободу рук.

– Гениально!

– И кому теперь в комиссии отдуваться за мудрость Смольного и ночное Филозовское усердие?

– От производства – Салзанову, Лапышкову.

– Салзанов выскользнет, свалит на Лапышкова.

– Файервассер не привлечён?

– Ещё привлекут, Семён Вульфович идеально сыграет роль жертвы, – засмеялся Лёва, протирая кругленькие очочки, – кто от института в комиссии? Вроде бы Блюминг, Фаддеевский…

– Блюминг смертельно напуган.

– Эрин-то вовремя смылся, за полгода беду почуял.

– Вас, Илья Сергеевич, на комиссию не зовут как автора? – обернулась с улыбкой булочка, – вы бы нам потом рассказали правду, а то питаемся слухами.

– Я, Лидочка, к аварии не причастен, пусть расчёты проверяют, бракоделов трясут, это хороший признак, что не зовут, – болтал Соснин, прихлёбывая сладкий горячий чай; обычно шипение ламп, звонки, стук машинки навевали к этому времени дремоту, но сейчас, хотя плохо спал и не рассеивалась угнездившаяся ночью тревога, рад был отвлекавшему чаепитию, умиротворявшей, словно смотрел сквозь синее стёклышко, сочной заоконной голубизне.

Чтобы позабавиться он, как если бы его внимание поглощала тайна слипшихся на дне стакана чаинок, с серьёзной миной поручил Лёве срочное изготовление колерных листов для покойного сто тридцатого корпуса, когда Лёва, надевши очки, вылупился, как на свихнувшегося, Соснин, довольный произведённым эффектом, от души расхохотался, беспечно снял трубку зазвонившего городского телефона.

не было печали

– Илья Сергеевич, добрый день, – глухо закрякала секретарша Филозова, – Владилен Тимофеевич вызывает вас завтра к одиннадцати ноль-ноль.

– А по какому вопросу, Лада Ефремовна? – растерянно промямлил Соснин.

– Вопрос на месте, – бросила излюбленную филозовскую формулу, интригующе дополнив её многоточием гудков.

почему-то Вика (вечером)

Автобус резко тормозил у светофоров, набившиеся в проходе пассажиры покорно валились вперёд, когда автобус вновь трогал, давали волю негодованию.

– Как работают, как работают, – рокотал круглолицый верзила в нерповой шапке, – гады, людей или дрова возят?

– Всюду брак, всюду… грязь в цехах, потом людей кормят! Животные дохнут, вонища, – отзывался обличитель безобразий на орденоносном мясокомбинате «Самсон»; могучая спина… чёрная ушанка, чёрный вохровский полушубок. – А вчера новенькая крупноблочная башня грохнулась! И кто ответит? Кто напахал? Выясняй, не выясняй, погибших работяг-отделочников, молодых, едва ПТУ окончивших, не оживить…

В который раз устало перебирая события последних суток, Соснин протёр перчаткой затуманенное стекло.

Бледные, еле горевшие витрины, мелькания чёрных фигурок.

Перед Садовой автобус дёрнулся и остановился. Укачает ещё, – ощутил сосущий прилив тошноты и увидел в лиловато-прозрачном, прорвавшем туман оконце на фоне Гостиного, на краю тротуара, Вику.

Увидел и не сообразил от неожиданности, что это не Вика вовсе, а её дочь, похожая на ту Вику, повторившая её через годы. Но тут он действительно увидел Вику – погрузневшую, да ещё перетянутую широким поясом… точно её виолончель!

Вика с дочерью стояли у кучи одинаковых, очевидно только что купленных чемоданов, их недовольно обтекала толпа. А вот и супруг-дирижёр – без шапки, в короткой расстёгнутой дублёнке; размахивает ручищами, пытаясь поймать такси.

Автобус плавно катил мимо Сада отдыха, Аничкова дворца. Соснин с нараставшим удивлением вспоминал, что робкая мысль о Вике, как опередившее предмет отражение, почему-то шевельнулась вчера, когда листал альбом Сезанна. – Мазня, бездарная мазня, – поддразнивала Вика, он заводился…

Сколько лет прошло?

оценивая на глазок старания времени, предвкушая обед

Второй от угла Кузнечного переулка, сразу за метро, дом на Большой Московской, пережив капитальный ремонт, внешне почти не изменился, лишь простоватый его фасад посветлел после перекраски, а вот квартиры… Многокомнатные, с запутанной планировкой коммунальные квартиры, благо выходили они на две лестницы, парадную и чёрную, раздробили. О родстве с бывшей вороньей слободкой явно хотели позабыть всего четыре почти одинаковых комнаты, прислонённых к прямому, как линейка, коридору – куда подевались такие обжитые, пыльные, с ободранными обоями и прогнившим дощатым полом таинственно притемнённые раструбы и тупики, коленца, ниши? Три комнаты достались трём семьям новых жильцов, четвёртая, их комната, в которую после долгого ремонта и мытарств в маневренном фонде всё-таки вернулись родители, в результате перепланировки уменьшилась, лишившись столь дорогого когда-то для маленького Илюши аппендикса с солнечным окошком во двор.

Соснину очень хотелось есть, но задержался на лестнице, чтобы глянуть во двор, что там?

Опять протёр перчаткой затуманенное стекло.

Ничего, пожалуй, не изменилось – те же плоские стены по контуру с одинаковыми окнами-пробоинами, кое-где горел свет, двигались призраки. Слева – тёмный провал, по-прежнему занятый помойкой. Однако…

Двор сжался? Раньше был больше, куда больше.

Всё, пора обедать.

Позвонил.

перед едой (накрывается старый овальный стол) и за обедом

– Ни за что не угадаешь, кого я в трамвае встретила! Смотрю, смотрю, а она узнала. Помнишь Викторию, виолончелистку? Мы когда-то в Крыму отдыхали вместе, ты пытался за ней ухаживать, – ещё не оправившись от гриппа, медленно, с видимым усилием расставляла тарелки на плотной, уложенной поверх клеёнки цветастой скатерти.

– Помнишь? – подняла глаза, поблекшие, в густой сетке коричневатых морщинок, – так это старшая сестра Виктории, Мирра Борисовна, милейшая, интеллигентнейшая, но до чего постарела! До пенсии нотной библиотекой Малого зала заведовала, удивительно музыкальная у них семья, теперь уезжают, всё бросают и уезжают, уже разрешение получено, хотя муж не хотел, он успешно концертировал по стране, ему дали звание, но дочь настояла, Виктория тяжко заболела, у неё что-то с психикой, надеются, за границей сумеют вылечить, медицина там всё же не чета нашей; отец, опустив голову, молчал. – Остаётся здесь только отчим мужа, тоже тяжело больной, балетный танцовщик в прошлом, – вздохнула, передвинула к центру стола пухлую фарфоровую вазочку с сушёными маргаритками.

И добавила. – Я себе простить не могу, что согласилась продать рояль; опять вздохнула, уставилась в пустой угол.

Не совсем пустой, впрочем. На простенке – довоенная крымская фотография в лаковой рамке; мать, молодая и красивая, за роялем, не за тем, шикарным, концертным, что была вынуждена продать – не везти же на маневренный фонд! – другим, маленьким и облезло-беленьким. Рука, взлетевшая над клавиатурой, эффектные мазки света на волнистых волосах; лица слушателей – в полутени, блик на лысине деда.

– У капиталистического лагеря… – слушая транзисторный приёмник, с которым, казалось, сросся, проглотил таблетку отец, кровь прилила к голове, раскраснелся… в гнилую погоду безжалостно скакало давление, – у капиталистического лагеря, – повторил, выпив воды, – положение аховое, задохнутся без нефти, задохнутся. И медицина хорошая не поможет. Но что у нас пишут, что говорят, – отец, тыча пальцем в газету, поглядывал в телевизор, где из полосатых мельканий вырисовывался щекастый международный обозреватель.

Тут и мать очнулась. – Серёжа, ты бы хоть свежую рубашку надел, вконец опустился! И сардины надо открыть; балтийские, покойная Раиса Исааковна советовала покупать балтийские.

– Неужто лучше заграничных? Тех, с ключиком? – вооружался допотопным консервным ножом Соснин.

– Спасибо эти достала, выкинули под конец месяца.

Отец снял большущие каучуковые наушники – чёрные пористые круги, соединённые плоской блестящей дужкой; щёлкнул колёсиком «Спидолы».

– Западные демократии изнеженны и слабы, их прикончит нехватка нефти. Благополучие Запада обманчиво, недолговечно, уезжающие туда – безумцы. Что их, никому там не нужных, ждёт? Смерть на чужбине?

– Они ещё пожить там хотят, увидеть мир. Отец с матерью синхронно вздохнули.

– Наш строй прочней, надёжней? – подцепил сардину Соснин.

– Конечно! Мы неприхотливы… Но с экономикой дело швах, – проворчал отец, огладил ладонью пятнисто покрасневшую лысину, тоже потянулся вилкою за сардиной.

– Стирального порошка днём с огнём не найти, позор, – подключилась мать, – сардины вкусные? Раиса Исааковна зря бы не посоветовала.

– Вчера хотел парниковые огурцы купить, не хватило.

– У нас хоть политическое положение прочное, – вступилась за отечество мать, разливая борщ по тарелкам, – нас боятся, с нами считаются. Даже рабочие одеваются в импортное, холодильники покупают. Помнишь Дусеньку? Соседку, грузчицу с кондитерской фабрики? Шоколадом нас угощала. Столько лет дружно вместе прожили, а из-за ремонта всех по городу разбросало – Дусенька вчера звонила, рассказывала с каким почётом и подарками её на пенсию провожали. Да и тебе грех жаловаться, – воодушевлялась, – на службе ценят, дай бог каждому, если б не витал в облаках, то диссертацию давно защитил бы. Плохо только, что один, как перст. Пуговицу пришить некому, вот, две уже на пиджаке оторвались, не замечаешь…

– Дай бог! – усмехнулся Соснин, – прошлой ночью дом грохнулся.

– Ужасно! Я в магазине слышала, что много людей погибло, а крановщица с ума сошла, я не верила. Сними пиджак, чтобы не забыла пришить.

– И правильно, что не верила! Никто не погиб, не спятил. Бетонные конструкции только рухнули, но теперь там и обломков нет, за ночь вывезли.

– Тебе грозят неприятности? – отец напрягся, ложка клацнула о тарелку; болезненно располневший, с красными складками на шее… – его мучила одышка, расстегнул верхнюю пуговицу байковой домашней фуфайки.

– Опять? – точно испуганная птица, дёрнулась, попыталась распрямить скруглённую спину, – так волновались, когда тебя за какие-то плакаты из института хотели выгнать.

– Нет, никаких «опять», никаких неприятностей, проект в полном порядке, строители нахалтурили – в чертежи не смотрят, план гонят.

– С утра уже пьяные, всё на фу-фу… позор, а ещё трубят и трубят об успехах, юбилей хотят с помпой праздновать. Успокаиваясь, отец нацепил наушники, выдвинул антенну – выплеснулись треск, вой.

– Серёжа, дай пообедать без тарахтелки, с утра голова раскалывается… если жертв нет, то и хорошо, что дом рухнул, пусть разберутся, виновных бракоделов накажут. Докатились, дома падают, просто вредительство.

Отец машинально повернул колёсико, полилась знакомая музыка.

– Что за прелесть, – заулыбалась, – Женечкин вальс… И вздохнула. – Бедный Женя, таким был заводным, весёлым, а давно нет… и Нюсеньки с Мариночкой нет. И опять уставилась в опустевший после продажи рояля угол.

десерт с фотографиями

– Я компота не хочу, чаю выпью, – потянулся к фотографиям, разложенным на противоположном краю стола.

Ну да, Крым.

Насупленный малыш с травинкой в руке.

Каменная, с белёной балюстрадой, терраса, выдвинутая в абрикосовый сад, кресло-качалка – виновато, да, виновато, словно врасплох за чем-то недостойным застали, улыбается, оторвавшись от книги, дед.

А вот та фотография с молодой матерью за роялем, которую, увеличив, окантовали, повесили в простенке.

И – бесшабашные, радостно-хмельные, выхваченные из южной ночи молодые лица навсегда расхохотавшихся мертвецов; вот они, Нюся, Марина, Женя…

– Счастливо, весело проводили время, – вздохнула, поджав губы, – вздрогнули морщинки на щеках, шее, – это всё Сеня наснимал… бедный.

Отец молчал, его будто бы не трогало прошлое.

– Сегодня десятилетие кончины Соркина, рассматривали фотографии, вспоминали. Григорий Аронович каждое лето у нас гостил, конфетами тебя баловал.

– Маргарита Эммануиловна, чайник кипит! – прокричала в коридоре соседка.

– В программе «Глядя из Лондона» выступал наш наблюдатель Анатолий Максимович Гольдберг… – отец щёлкнул колёсиком, отодвинул транзистор. – Я у Соркина ординатором начинал, больше нет таких клиницистов, – устало махнул рукой, – ортопедия деградирует, санаторное лечение разваливается.

– О чём говорить, если это ничтожество, Грунина, назначили замминистра, – безнадёжно качнула головой мать, опуская чайник на кафельную плитку-подставку, – бедный Григорий Аронович, после «дела врачей» не оправился, не поднялся. Так и просидел остаток жизни, уставившись в одну точку.

– Почему?

– Потерял память, – открыл жестянку с чаем отец, – полностью потерял память.

– И что Соркин в той точке видел?

Отец пожал плечами. – Стёрлось прошлое, что мог увидеть? И время остановилось, будто б исчезло – он будто не жил.

– Сначала Григорию Ароновичу путёвки выделяли в пансионаты, потом у него совсем отказала память, – вздохнула мать.

– Сразу остановилось время, внутренние часы сломались?

– Бывает, что время сразу останавливается, при мозговых травмах, бывает постепенное замедление, затухание. Старик, теряя прошлое, превращается в ребёнка, впадает в детство, – отец говорил тихо, с опущенными глазами, словно сам себе объяснял, – но в отличие от ребёнка старику, теряющему память, ничего не интересно вокруг, он не возбуждается, не реагирует на раздражители; смотрит в точку не потому, что в ней хочет что-то увидеть, а потому, что ему безразлично куда смотреть, не переводит взгляда.

– Был жизнерадостный, любил танцевать, – последовал сокрушённо-тяжёлый вздох, и вдруг мать снова заулыбалась, как если бы снова зазвучала прелестная женечкина мелодия, – а Душский тебя «ребёнком наоборот» прозвал за упрямство… такой остроумный, весёлый.

На страницу:
4 из 20