bannerbannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 11

Ладно.

Собрался вокруг «учителя» небольшой класс. Кроме сына Витольда, ради которого Ромуальд, собственно, и затевал всю эту кампанию, начал учиться и младший братишка Тарас, суетливый и непоседливый хлопец. На самом деле его звали Ольгерд, но это имя перебила кличка, мальчик очень любил при всяком удобном и неудобном случае вставить в разговор польское словечко «терас», что означает «сейчас». Оно и трансформировалось в новое имя – Тарас. Все привыкли. И даже отец его так звал. Имя он давал своим сыновьям в соответствии с давней традицией – чтоб было у любого Порхневича оно звучное и не мужицкое, но с годами ясно стало, что звучное имя Ольгерд никак парню не идет: простоват, вспыльчив, упрям. И Ромуальд достойного наследника рассчитывал найти во втором сыне – Витольде.

Помимо уже упоминавшегося Ваньки Михальчика, был еще Петро Жабковский, и его тоже больше знали по кличке – Бажа. Она родилась от уличной дразнилки – Жаба. Если тараторить подряд – жабажабажаба, то и на выходе получается та самая Бажа. Не то чтобы он очень тяготел к наукам, просто жил поблизости. К тому же старшая сестра Машка была та самая, что обстирывала и кормила ссыльных, так что будет какой-нибудь присмотр и кусок для обоих Жабковских.

Еще два племянника Ромуальда вошли в число учеников, но и они учились без охоты, и родители их все время выдергивали для каких-нибудь дел по хозяйству, так что про них осталось неизвестным – продвинулись они в чтении или совсем нет.

Программа обучения была составлена самим Ромуальдом Севериновичем. Сначала совсем аскетический вариант: только письмо и счет. Исключительно практические навыки. Бумагу и чернила выписали из Новогрудка. На первых порах обучение шло без каких бы то ни было учебников. Деревенский голова страховался на всякий случай, ему было не вполне понятно, насколько внимательно поглядывает государственный глаз в сторону учительского дома в Порхневичах. И на тот случай, если господин пристав решит проверить, чем заняты ссыльные, хотелось иметь поменьше причин для нареканий. Никаких книг, например, не завозим.

Скоро выяснилось, что власти до этих двух господ дела нет, об образе их жизни она в общем-то в курсе и разъезды инженера Скиндера по разным мелким заказам в пределах двух-трех уездов ее волнуют мало. Значит, и насчет «школы» переживать особо не стоит.

Ромуальд Северинович намекнул, что можно, пожалуй, расширить образовательный фронт. Но чтобы без вольных, беспокоящих наук. Долго обсуждали с господином Ивашовым, что можно было бы прибавить к программе, не выступив ни шагом против правительственных установлений. Сошлись, что география и древняя история позволительны. Был выписан глобус из Вильны – не сочтет же господин исправник, что таким образом ссыльный готовится к побегу из-под надзора. Что касается древней истории, то вообще получилось хорошо – у студента имелись при себе книги про месопотамские времена. Ромуальд Северинович поднимал тяжелые мрамористые обложки и разглядывал бородатые профили древнейших царей и истекающих кровью львов, пробитых целыми пучками точных стрел. Заметив, что глаза Витольда горят при виде этой рисованной древности, он позволил, пусть. Непонятно для чего это может пригодиться, но пусть!

Детям господин учитель, можно сказать, полюбился, был он человек мягкий, если не сказать, тихий, любитель поговорить, и все больше на отвлеченные темы. Ни о какой требовательности речи и быть не могло, цифры и прописи кое-как пройдены, есть что предъявить отцу. А дальше… Учитель очень тосковал по запретному для него Петербургу, и тоска эта выливалась у него в длинные мечтательные рассказы о великом городе. Дети слушали его внимательно, особенно потому, что понимали: пока он рассказывает, он не заставит считать и выписывать на бумаге.

А когда была хорошая погода, он отправлялся со всем выводком на прогулку. Обычно к речке. Как и многие дарвинисты (а он был дарвинист), природу он не знал и не слишком-то любил. Часто повторял циничную шутку своего отца-сибарита: я люблю природу, но желательно, чтобы на горизонте все время маячил официант. Однако было исключение в этом леностном снобизме: учитель любил поудить рыбку в непосредственной близости от этой мрачной лесной стены. Витольд, – ему было уже лет девять, зрелый по деревенским меркам возраст, – сооружал снасти на пару с Тарасом, Жаба копал червей, и они вчетвером устраивались на бережку Чары, между двух ивовых кущ, следили, как скользит мимо неторопливая светло-коричневая вода, а в заводях лежит на неподвижной темно-коричневой воде цветочная пыльца и носятся водомерки. Это были лучшие минуты, потому что можно было не отвечать на обычные у детей вопросы: а почему корова дает молоко? А почему солнце заходит вечером? В избе он отгораживался от этой жажды постижения мира прозаическими поэмами о петербургских тайнах, а на берегу Чары запрещал их, прикладывая палец к губам: рыбки разбегутся.

Так в полусне на берегу он провел первые месяцы ссылки, пока отец Иона не затащил их со Скиндером во Дворец. Явился сам в школу и уговорил. Ему было необходимо частично вывести молодых людей из-под влияния «волка». Священник был во вражде с Ромуальдом Севериновичем, и причина вражды была серьезная.

Молодые люди отнекивались. Для чего их, ссыльных, везти в законопослушный дом – компрометация для хозяев.

Наоборот, вы только развлечете Турчаниновых. К ним никто из местных практически и не ездит, потому что сплошь поляки, и они помнят, каким путем данное имение перешло к нынешним владельцам.

Поехали.

Надо сказать, при первом знакомстве разочаровались друг в друге.

Хозяева Дворца были люди просвещенные. Елизавета Андреевна, маленькая, улыбчивая, легкая и точная в движениях, первенствовала в доме, Андрей Иванович, супруг, больше старался остаться на втором плане в районе своей необыкновенной оранжереи, или, как любил говорить, «станции».

Молодые люди разочаровали хозяев. Те рассчитывали увидеть перед собой чуть ли не карбонариев, а тут с одной стороны расплывчатый мечтатель, а с другой – технический делец.

На обратном пути молодые люди обменялись мнениями. Скиндеру были смешны полуманиловские поползновения графа в область естественных наук. Графиня раздражила не меньше своей абстрактной сердечностью, планами устройства больницы для крестьян в одном из флигелей барского дома. «Остаточное народовольство» – таков был вердикт инженера. Юрист же только загадочно улыбался.

Поначалу молодые люди бывали практически регулярно, по средам, во Дворце – благодаря общественной активности отца Ионы. Он был мотором маленького общества, что собиралось на широкой веранде господского дома Турчаниновых за вечно действующим чайным столом. На одном конце его располагался большой начищенный самовар, искажавший физиономии гостей. Казалось, что они все время улыбаются, и истекавший от него тонкий хвойный дымок порождал колючее сомнение: а так ли беззаботны и прозрачны здешние посиделки? Душой всякой среды была Елизавета Андреевна, наша Дюймовочка, как назвал ее однажды отец Иона, вызвав неудовольствие Андрея Ивановича, ее мужа. Ему, если честно, просто не нравилось словечко «дюйм», он был из просвещенных почвенников и предпочитал, чтобы супруга наводила на мысль о Василисах Прекрасных. Но даже он не мог не признать, что мощный простонародный заряд, заключенный в этом имени, не шел к его воздушной, легонькой женке так же, как не пошла бы мощная русая коса.

Елизавета Андреевна была добродушна без манерничанья, ласкова без слащавости. Облик ее был одновременно очаровательный – худенькая, тоненькая в талии, с голубыми распахнутыми глазами – и исключающий какой-либо грешный на нее взгляд. На нее можно было любоваться не влюбляясь. Особый эффект рождала игра семейных имен, со стороны могло показаться, что тут мы имеем дело с папенькой и дочкой. Андрей Иванович мало сидел собственно за столом, его полномочным представителем был огромный фланелевый пиджак, увенчивавший стул рядом с самоваром, так что могло показаться, что это именно чайный богатырь сбросил его, чтобы отдышаться от внутреннего жара. Андрей Иванович все время был погружен в какое-нибудь дело, всегда неотложное – лоснящаяся спина его жилета мелькала то среди деревьев, то у входа в каретный сарай, то на оранжерейной лесенке. В первый же день он показал Скиндеру и Ивашову свою гордость и, как это водится среди гордых родителей, сопровождал показ жалобами на неказистость драгоценности. Был жаркий, ясный день, студенты расстегнули тужурки своих мундиров, Андрей Иванович попросил их «войти стремительно», приоткрыл дверь и почти впихнул студентов внутрь. И они попали из жары в топку. Жители самых горячих мест Земли нуждались в особенной атмосфере, и они получали ее во Дворце. Впечатление эта ощетинившаяся коллекция производила: жарко, колко – в общем, полное ощущение, что часть мира просто-напросто вывернута тут наизнанку. Кактусы были и маленькие, величиной с картошку, – ими были уставлены столы, – и гигантские: от пола до выгнутой дугой стеклянной крыши, по которой прохаживались три-четыре вороны, отвратительные, как критики на торжественном вернисаже. Андрей Иванович обещал по полтине серебром за каждую дохлую ворону своим дворовым, но, правда, грозил смертной почти казнью тому, кто повредит стеклянный кожух «станции». Условие было невыполнимое, поэтому самоуверенные вороны нагло топали по стеклянному кожуху.

– Бакарнея отогнутая, по-другому еще называется «слоновая нога», цереусы… Это, господа, цереусы, опунция мелковолосистая белая, да. Толстянка, прошу заметить, древовидная. Тут обрегония конечно же, а это маммилярии. Гордость – агава королевы Виктории. И еще гордость – эриокактусы Ленингхауса.

Ничего из объяснений хозяина этого игластого чуда запомнить было невозможно, мозг неподготовленного человека кипел от жары, и сведения испарялись, откладываясь причудливыми рисунками на стеклах крыши.

Вслух все гости восхищались устройством и наполнением «станции», когда вышли из-под искусственного неба под перистое. Только отец Иона вдруг повел речь о том, что лишний раз убедился: мир Божий устроен человеку на благо, а то, что человек способен учинить сам, собрав, например, в одном месте дикорастущих иноземных чуд, производит впечатление хоть и сильное, но отдающее чем-то адским.

Молодые люди от отца Ионы настолько ортодоксального заявления не ожидали и от этого полемически заостренного мнения мягко отмахнулись. Скиндер верил, что окружающая действительность в очень немалой степени может быть улучшена и переоснащена по толковым потребностям человека. Ему это, как инженеру, и полагалось. Ивашов искоса, но во все жадные глаза смотрел на Елизавету Андреевну и был не в силах еще и поддерживать какое-то развернутое мнение по абстрактному поводу.

Андрей Иванович с улыбкой указывал, что отец Иона ревнует – раньше него сюда, «на станцию», был зван ксендз Бартошевич (так непреднамеренно получилось), и поскольку деятель римской церкви начинание одобрил, то православному священнику осталось только впадать в прямолинейное критиканство.

Елизавета Андреевна мирила всех с помощью крыжовенного, или вишневого, или айвового варенья.

– Вы не против айвы, раз она не растет у нас в бору?

– Нет-нет, что вы, любезнейшая Елизавета Андреевна, откушаю и похвалю, поскольку уверен – найду в нем вкус.

Упоминание о пане Бартошевиче расстраивало не только в кактусовом разрезе. Пару лет назад имел место бурный и досадный эпизод. Тогда еще совсем молодой отец Иона, только-только прибывший на место своего служения по консисторскому предписанию, увидел в гостях у Турчаниновых семейство вышеупоминавшегося ксендза. Пан Бартошевич привез с собою двух польских красавиц – свою племянницу и подругу племянницы; по какой причине они оказались в таких дебрях, как Далибукская сельва, сейчас уже никто не вспомнит. И надо же такому случиться, одну из девушек молодой священник, весь сверкавший риторическим реформаторским пафосом, очаровал. Да настолько, что дело дошло до тайной переписки и даже – но это, скорее всего, домыслы – до приватной встречи в условленном месте. Понятно, что отец Иона выглядит в этой истории каким-то Арамисом, но что поделаешь, в песне было и такое слово. Да надо иметь в виду и совсем юный возраст отца Ионы, и революционный душок времени, и мысли его вообще выйти из рукоположения. Заигрался, в общем, отец.

Пан Бартошевич утверждал, что подруга его племянницы была слишком юна и доверчива, слухи утверждали, что племянница ксендза чуть ли не сама первая писала к служителю чуждой конфессии. Составился эпистолярный пока, но все же рискованный треугольник. В общем, надо было из ситуации выбираться. В силу сана, субтильности и возраста пан Бартошевич деятельного, а тем более физического участия в деле принять не мог. Такой человек должен был быть сыскан несколько на стороне – и был сыскан.

Ромуальд Северинович Порхневич. Положение этого могучего и, кажется, весьма состоятельного человека было и значительным, и двусмысленным. Он старался со всем своим кланом затвердиться в шляхетском качестве, но для этого у него весьма недоставало внешних показаний. Бумажная его битва с архивами и канцеляриями шла своим чередом, а повседневная практика служила поводом для всяких мелких досадных уколов в самый центр самолюбия. Вот хотя бы в костеле его семейным не дозволялось помещаться во время службы на местах среди родовитых поляков. Приходилось тесниться среди простонародья, где можно было застать и мужика-оборванца, но католика. Чуть ли не в притворе приходилось слушать проповедь, до того доходило, что хоть не езди совсем на службу от стыда. Да и в остальном жены местных шляхтичей или лиц, в своем достоинстве претендовавших на подобное звание, ни за что не пригласили бы супругу пана Ромуальда на чашку шоколада, как это было принято в их среде. И это при том, что большинство из них или были должны Порхневичу, или подумывали о том, чтобы у него занять.

Но и богатство его само по себе не обладало полновесностью. Еще дед Ромуальда Франц Донатович каким-то непонятным, канувшим в волнах времени способом приватизировал право представлять мелких арендаторов своей деревни и мельников типа Кивляка не только перед лицом землевладельцев вроде того же графа Турчанинова, но и перед властью. Он не был официальный откупщик, однако положение его было особое. Никто не знал в точности, в каком таком документе, с какой такой печатью права пана Франца Донатовича оговорены. И оговорены ли вообще. Да, жизненное дело движется таким образом, что будто бы все законно с его стороны. Ко временам Ромуальда Севериновича положение стало привычным, и никто против него умышлять и не пробовал.

Но сомневающихся, пусть очень тихо, было немало. Крестьяне вёски Порхневичи, тем более что треть от их числа имела имя деревни в виде своей фамилии, были, надо сказать, довольны, что у них есть этот как бы барин; он умеет обойтись с отдаленными господами, и до голода в деревне никогда не доходило, как у некоторых. Надо – открывал Ромуальд и свои закрома, если кому-то нечем было отсеяться.

И вот случай. Пан Бартошевич вечерней порой прибег к подмоге пана Ромуальда Порхневича. Так-то и так-то, выручайте, уважаемый! Ума, мол, не приложу, как тут быть! А именно той самой ночью в тени липовой аллеи должна была произойти встреча неосторожного отца Ионы то ли с племянницей ксендза, то ли с подругой племянницы. Да, ксендз Бартошевич использовал тайну исповеди в семейных целях. А что делать, если без того не обойтись!

Молодые люди только-только протянули друг к другу трепещущие руки, как явился Ромуальд Северинович на своей бричке прямо из ночной тьмы и разрубил нарождающуюся двусмысленность своей тяжелой, безапелляционной дланью. Говоря проще – отстегал молодого батюшку хлыстом, да так, что тот чуть не неделю хворал.

Девы отбыли в Вильну, отец Иона – в койку зализывать следы разговора, а пан Порхневич теперь взял достойное место в костеле Святого Казимира.

Правда, не обошлось без дополнительных усилий. Имелся «в обществе» некий пан Лелевич, желавший быть, что называется, святее папы. Всегда в обществе находится такой. Даже зная о благодарности ксендза Бартошевича в адрес Ромуальда, он попытался показать «псякреву», представителю собачей то есть крови, что рано ему числить себя полноправным членом парафии. В праздничный день, при стечении народа и транспорта у костела, озлобленный Лелевич перегородил своей чахлой коляской дорогу перед носом коляски Порхневичей. Три брата – Донат, Витольд и Тарас – молча выгрузились из экипажа и одним махом сковырнули преграду Лелевича в кювет, после чего проследовали далее, оставив того бессильно злобствовать. Ромуальд Северинович оставался сидеть в коляске и даже глазом не моргнул.

То, что совершил пан Порхневич, было явным преступлением, но отец Иона решил не затевать дела. Во-первых, стыдно, во-вторых – ему был отлично известен настрой местных царских чинов: им было велено не трогать поляков без явной необходимости. Поляки в представлении Петербурга непрерывно находились в преддверии очередного бунта. И местные суды все сомнительные дела, если судился кто-нибудь из русских с поляком, решали в пользу шляхты. Да и обращение к благочинному по этому поводу не добавило бы молодому батюшке авторитета. Он решил затаиться. Настанет день.

Интересно, что, продвинувшись в храмовом измерении, пан Ромуальд остался там же, где был в измерении светском. Этому было объяснение: супруга громадного Ромуальда Тамила Ивановна была обычная крестьянка; брак в свое время совершился по сильной взаимной страсти и даже расстроил Северина Францевича, тоже, как и все Порхневичи, питавшего высокие виды, да ничего уж не поделаешь. Принимать неловкую, вопиюще не знающую форм обхождения тетку из лесного мешка церемонные провинциалки тотально отказались. Вот так: спаси женскую честь, и нарвешься на черную женскую неблагодарность.

Вот и приходилось только словесно разить тень католического врага.

– Вы наговариваете на него, батюшка, – тихо, дружелюбно улыбалась Елизавета Андреевна.

– Где же наговариваю, дорогая моя, одну только правду и имею донести.

Супруги Турчаниновы были демонстративно светским семейством – времена стояли такие, что по-иному людям их круга вести себя было как-то даже и странно. Крещенные в Православие, они даже на Пасху не делали визита в храм, к глубочайшему огорчению отца Ионы. Он вел упорные и неравные бои с католическим окружением. Правда, простой народ был весь у него, но часть элитная была вся у Бартошевича.

– У нас здесь территория совершенно нейтральная в конфессиональном смысле, – напоминал Андрей Иванович, когда градус религиозного разговора, бывало, поднимался за столом.

– Потому все тут кактусами и зарастает, – шептал едва слышно отец Иона, а вслух замечал графу, что вот польское дворянство сплошь религиозно, тогда как наше…

Турчанинов ласково улыбался ему, как бы говоря: мы смотрим сверху вниз, со своей просвещенной точки зрения и на темный народ в вашей церкви, и на господ в костеле Бартошевича.

Скиндер согласно кивал: науки и машины – вот откуда нас ждет благодеяние будущих благ.

Чтобы лишний раз не встречаться с отцом Ионой, Ромуальд Северинович почти не навещал Дворец, хотя у него глаз сильно зарился на некоторые части этого имения. Например, кактусовод неразумно, по его мнению, забросил небольшой стеклолитейный цех, что за ельником при прежнем владельце, пане Суханеке, был устроен при самом впадении ручья в Чару. Ромуальд Северинович мечтал затеять небольшие лавки в Волковыске, Новогрудке и Лиде, где рассчитывал открыть пивную торговлю, а для этого требовалось известное количество бутылок. Отливая свою посуду, он мог бы выброситься на широкий губернский рынок с дешевым продуктом или войти в долю с кем-нибудь из заслуженных пивоваров.

И так, и эдак подъезжал Порхневич к графу, но тот только морщился. Мысль о хлопотном и неверном, на его взгляд, предприятии ему была неприятна. Ромуальд Северинович наставлял Скиндера на то, чтобы он готовил графа к необходимости технической революции в пределах имения, опутывал его натуральное сознание прелестью технических сказок.

Андрей Иванович не соглашался, но и не отказывал решительно, он обнаружил, что, несмотря на весьма «волчий» антураж гиганта из Порхневичей (он его, кстати, про себя прозвал Кадудалем – в честь одного из лидеров Вандеи), он имеет дело с человеком понимающим, рассудительным и, без всякого сомнения, полезным. Граф рассчитывал с его помощью все же наладить отношения с окружающими дворянчиками, а то живешь как на острове. Местные, даже самые нищие из шляхетского сословия соседи, не хотели забыть, каким образом Турчаниновы добыли имение гордого и даже, кажется, павшего в боях пана Суханека.

Ромуальд Северинович, таким образом, вел речи об экономии, а граф о гордости. Эти контакты на несовпадающих курсах продолжались довольно долго. Однажды Кадудаль сказал графу напрямую:

– Позвать кого-то, наверно, можно, да только не приедет никто.

– Мы же даже в церковь не ходим, – немного не к месту, а вообще, к месту заметил граф, намекая, что религиозного барьера между Турчаниновыми и местными поляками быть не может.

Ромуальд Северинович вздохнул, ему не хотелось отказывать в помощи графу, слишком многого он сам от него хотел.

– Даже если кто и явится, допустим, если вы объявите у себя во Дворце ассамблею, то такой едкий мозгляк, как Лелевич, и первым же тостом призовет помянуть прежнего хозяина – пана Суханека. То-то будет радость и взаимное удовольствие.

– Но мы же не отнимали имения, мы… – захлопала фантастическими ресницами Елизавета Андреевна.

Она, как выяснилось, даже плакала ночами от жестоковыйности соседей и мечтала о всеобщем замирении. Состояние войны тяжко для доброго сердца. Елизавета Андреевна задумала даже строить народную больницу – где-то между Дворцом и Тройным хутором.

Ромуальд Северинович только вздыхал. Да, это намного более дельное участие в окружающей жизни, чем «станция» Андрея Ивановича, но шляхетские сердца не растопит. Богатеи здешних мест ездят лечиться в Волковыск или Новогрудок, мужики мрут стационарно. В общем, общество больницей не покоришь. Заискивание перед голодранцами не повысит акций Дворца в глазах злоумных Лелевичей.

Елизавета Андреевна вздыхала:

– Но я же обещала Ивану Петровичу (это был фельдшер на пенсии, знаний которого хватало для обслуживания простых деревенских организмов).

– Он же и так, хвала Господу, справляется в своих двух комнатках. В одной лечит, в другой спит, и никаких нареканий.

– Так что же, вы прикажете и лес теперь уже не завозить? – в сердцах воскликнула Елизавета Андреевна.

А вот лес завозить надо!

Ромуальд Северинович уже мысленно нашел место для применения ему. Когда все же дело дойдет до строительства бутылочного цеха, леса понадобится немало.

Андрею Ивановичу постоянно втиралась в сознание мысль: не надо искать себе общества среди уездной мелочи. Глянуть надо выше и дальше. Если удастся привлечь человека с солидным губернским капиталом, то и круг общения станет соответствующим.

Андрей Иванович отмахивался: опять вы о своем заводике!..

Так это же барыш, и вернейший. И вы сможете завести себе самых-самых заморских чуд колючего вида. Сейчас вы копейки считаете, а там контейнеры пойдут из Южных Америк. Ромуальд Северинович беспардонно баснословил, но дело не трогалось с места. Но из Пущи надо было как-то выбираться, и поэтому пан Порхневич пробовал и другие пути. Самого младшего из братьев, Генадю (так звали дома и на улице), отправил в Волковыск, в пивную лавку самого Льва Вайсфельда, учиться на приказчика. Разумеется, без жалованья.

Во Дворец стал наведываться регулярно, чтобы держать ситуацию под присмотром. Если виделся там с отцом Ионой, раскланивался, тот отвечал так же вежливо, со стороны было и не увидеть, какой взаимной злости струна натянута меж ними.

Маленькой победой пана Порхневича в великой кампании по постройке стекольного цеха было внедрение во Дворец Савелия Сивенкова. Обыкновенный уездный мещанин с женой и двумя детьми искал места, где бы был прокорм немаленькому его семейству. Как оказалось, во многом был умел и, главное, понятлив. После короткого разговора с ним в буфете у Волковыского вокзала Ромуальд Северинович понял: такой ему нужен. Был до недавнего времени в управителях в доме Гайворонского, но хозяин разорился, пустил себе пулю в лоб из-за игр на лодзинской ткацкой бирже, и теперь Савелий Иванович искал, где бы притулиться. Посоветовал его управляющий лавкой, где пристроился Генадя.

Андрею Ивановичу пан Порхневич сказал, что при нарастающем количестве дел и перспективе лавки где-нибудь в уезде он не сможет больше уделять столько внимания делам Дворца лично, но есть замена. Вон у вас флигелек на отшибе – отремонтирую, и пусть там живет ответственный человек. Андрей Иванович, надо сказать, порядком уставший от напора Ромуальда Севериновича, от всех его могучих, неопровержимых хозяйственных аргументов, легко согласился. Пусть Сивенков, он, по крайней мере, не станет диктовать и вмешиваться.

На страницу:
3 из 11