bannerbannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 6

– Да садитесь вы, ради бога. Почему, черт возьми, я не могу поговорить с доктором, как мужчина с мужчиной?

– Мистер Вир…

– На моем заводе нет ни одного человека, с которым я разговаривал бы так, как вы разговариваете с каждым своим пациентом.

– Не в моих силах уволить пациента, мистер Вир.

Я снова одеваюсь и сажусь в кресло. Входит медсестра, говорит, что мне надо раздеться, и уходит; через несколько минут доктор Ван Несс спрашивает:

– В чем дело, мистер Вир?

– Я хочу поговорить с вами. Садитесь.

Он садится на край смотрового стола, и мне хочется, чтобы снова был жив доктор Блэк, этот пугающий, грузный мужчина из моего детства, в темной одежде и с золотой цепочкой от часов. Барбара Болд, наверное, растолстела лишь потому, что готовила для него; глядя, как он ест, она вполне могла утратить всякое чувство меры, поскольку ее собственные порции, сколь угодно большие, должны были казаться намного меньше; разве она могла осознать, что вторая печеная картофелина или миска рисового пудинга со сливками – это лишнее, если ее муж съедал втрое больше? Мама протягивает ей блюдце с еще одним ломтиком розового торта, который, в строгом смысле слова, предназначен мне в честь дня рождения.

– Спасибо, Делла.

Сестра Барбары, Элеонора, говорит:

– Хорошо, мы можем писать на этой шкуре – но что именно и чем?

– Маслом? – предлагает тетя Оливия. – Можно взять мои краски.

Кто-то возражает, что у индейцев не было масляных красок, а миссис Сингер подчеркивает, что дети ничего не узнают.

– Но мы-то узнаем, – возражает мама. – Уже знаем.

– Послушайте, – говорит миссис Сингер, – меня осенило! Подумайте про их встречу – ну, поселенцев и индейцев. На самом деле писаниной занимались индейцы, но ведь все могло быть и наоборот! Случись оно так, текст выглядел бы обычным, а это значит, что мы можем его написать.


Прошу прощения, необходима короткая пауза. Позвольте мне встать и подойти к окну; позвольте положить эту сломанную ветку вяза – формой она напоминает рога деревянного оленя, из тех оленей, какие встречаются под огромнейшими рождественскими елками на открытом воздухе, – в камин. Дамы, я не этого хотел. Дамы, я лишь жажду узнать, надо ли в моем состоянии упражняться или избегать активности; ведь если мне следует упражняться, я отправлюсь на поиски своего скаутского ножа.


– Мистер Вир! Ну мистер Вир!

– Да? – Я выглядываю через приоткрытую дверь.

– О, вы одеты, я вижу по вашему рукаву.

– В чем дело, Шерри?

– Не входите, я не одета.

(Доктор Ван Несс возвращается, и Шерри прячется, хлопнув дверью своей кабинки.)

– Доктор, что касается инсульта…

– Мистер Вир, если я отвечу на ваши вопросы, вы согласитесь пройти небольшой тест? Своего рода игра с зеркалами. И еще не могли бы вы взглянуть на кое-какие картинки?

– Да, если вы ответите на мои вопросы.

– Ладно. Итак, у вас был инсульт. Должен заметить, с виду не скажешь, но я готов это принять. Каковы ваши симптомы?

– Не сейчас. У меня еще не было инсульта – пожалуйста, постарайтесь понять.

– У вас будет инсульт?

– Он случился в будущем, доктор. И не осталось никого, кто бы мог мне помочь, совсем никого. Я не знаю, как быть – и потому вернулся в прошлое, к вам.

– Сколько вам лет? Я имею в виду, сколько было, когда случился инсульт.

– Точно не знаю.

– Девяносто?

– Нет, не девяносто, не так много.

– У вас еще есть собственные зубы?

Я ощупываю их пальцами.

– Почти все.

– Какого цвета ваши волосы? – Доктор Ван Несс наклоняется вперед, бессознательно принимая позу прокурора на суде.

– Я не знаю. Их почти не осталось.

– Пальцы болят? Они шишковатые, опухшие, непослушные, воспаленные?

– Нет.

– И вы все еще время от времени испытываете сексуальное желание?

– О да.

– Тогда, я думаю, вам около шестидесяти, мистер Вир. То есть до инсульта осталось всего пятнадцать-двадцать лет – вас это беспокоит?

– Нет. – До этого я стоял в дверях смотровой. Теперь отхожу в сторону и сажусь на стул; доктор Ван Несс следует за мной. – Доктор, левая сторона моего лица оцепенела – у меня такого выражения никогда раньше не было, а теперь оно не меняется. Левая нога постоянно кривая, как будто неправильно срослась после перелома, а левая рука не очень крепкая.

– Головокружение бывает? Часто ли вы чувствуете рвотные позывы?

– Нет.

– У вас хороший аппетит?

– Нет.

– Вам больно передвигаться? Очень больно?

– Только эмоционально – ну, знаете, из-за того, что я вижу.

– Но не физически.

– Нет.

– Случился только один инсульт?

– Думаю, да. Я проснулся в таком виде. На следующее утро после смерти Шерри Голд.

– Мисс Голд? – Доктор едва заметно, как бы невзначай указывает подбородком в сторону разделяющей нас перегородки. Интересно, слушает ли меня девушка; надеюсь, что нет.

– Да.

– Но после этого ваше состояние не ухудшилось.

– Нет.

– Мистер Вир, вам необходима физическая активность. Выходите из дома, прогуливайтесь внутри него и беседуйте с людьми. Совершайте променад в несколько кварталов каждый день, если погода благоволит. Кажется, у вас большой сад?

– Да.

– Ну так поработайте в нем. Избавьтесь от сорняков и прочего.


Именно этим я частенько и занимаюсь – избавляюсь от сорняков и прочего. «Прочее» обычно цветы, а то и овощи; еще я нередко обнаруживаю, что выдрал из земли сорняк, который был милее взлелеянной клумбы. Есть один, которого я не видел уже много лет, он рос между забором и переулком у бабушкиного дома – очень высокий сорняк с нежной прямой колонной зеленого стебля и горизонтальными веточками на одинаковом расстоянии друг от друга, изящными и тонкими; каждая была безупречна и несла пучок миниатюрных листьев, которые весело глядели на солнышко. Я иногда думал, что летом деревья такие тихие, поскольку испытывают подобие экстаза; именно зимой, когда, по словам биологов, природа спит, они на самом деле бодрствуют – ведь солнца нет, и они словно наркоманы без наркотика, которые спят тревожным сном и часто просыпаются, бродят по темным коридорам лесов в поисках солнца.


И теперь я буду искать свой нож, тем самым выполняя упражнения, предписанные доктором Ван Нессом. Нож был большой, с надписью «Бойскаут». Накладки черные, из искусственного оленьего рога, от чего в воображении (по крайней мере, моем) рождался искусственный олень – с рогами, поднятыми гордо, как подобает любому обитателю вязовых рощ, – бродящий по лесу среди просыпающихся деревьев; деревьев, чьи листья умирают вместе с летом во всем своем синюшном многоцветье, но синяки эти прекрасны, словно кожа племен нерожденных, утаенных от человечества, ибо Господь, судьба или тупой научный случай (слепой, писклявый бог-обезьяна, бог-идиот ученого люда – мы встречались раньше; мы знаем тебя, смутьян вавилонский) лишили нас возможности лицезреть все эти алые и желтые – истинно красные, оранжевые, серо-буро-малиновые – народы на наших бульварах, а заодно отняли все удивительное богатство стереотипов, которыми мы могли бы насладиться, будь они нам дозволены: алый народ, чьи кулаки крепки, а женщины распутны, чьи диалекты невнятны, но зато они умеют рисовать мелом на стенках газетных киосков и демонстрируют выдающиеся способности в розничной торговле принадлежностями для хобби, вроде крохотных, игрушечных реактивных двигателей и моделей мусоровозов, чьи прожорливые огузки во время поездок по деревянным столешницам сосланных в подвалы обеденных столов пожирают отбросы вокзальных забегаловок; оранжевый народ с его странной религией, требующей поклонения солнечным часам (а наша собственная религия кажется другим племенам поклонением телеграфным столбам), так что во время приятельской болтовни в раздевалке, когда мы наконец-то и под угрозой определенных санкций допустили их в Пайнлон и обсуждаем теперь уже прошедший раунд, они начинают сыпать странными ругательствами. Что такое «нава»[12]?

И все они, поскольку земля наша полностью заселена, должны быть родом из стран чужих и далеких – от Хай-Бразила до Островов Солнца, от континентальных островов[13] до тех земель, что высились еще посреди Тетиса[14]. Только редчайшие из них, серо-буро-малиновые, родом из здешних мест, открытых святым Бренданом,[15] и они вымирают; славится этот народ не странными ругательствами, не талантами в каком-нибудь искусстве или умениями в ремесле, но алкоголизмом, гонореей и упадком. Из них получаются хорошие солдаты, и это фатально – схожим образом отважный искусственный олень рвется навстречу смерти, отвечая на искусственный боевой клич, и в иссохшем осеннем лесу получает пулю, а затем падает на краю картофельного поля, где продырявленные легкие изливают искусственную кровь. Искусственный охотник кричит и приплясывает от радости, а потом – поскольку он научился метко стрелять, но не умеет вскрывать туши, да и к тому же считает, что в его возрасте уже вредно таскать тяжести, – оставляет оленя гнить и вонять, превращая его в приманку для пластмассовых мух с рыболовными крючками в брюхе. Со временем плоть, растерзанная лисицами из искусственной шерсти, какие еще встречаются, и зубами псов, отпадет, и останутся лишь рога да целлулоидные кости, добыча изготовителя ножей для бойскаутов.


Притины – те жесткие валики на концах рукояти, которые протерли изрядное количество габардина и саржи к моменту, когда моя жизнь кончилась и я сел за свой письменный стол, – были из немецкого серебра, из Funfcentstucksilber, как пуговицы СС. Это мягкий, но прочный металл, и его тусклый блеск неподвластен времени. Про олово забудьте – оно для тарелок, блюд и разных кружек.

Но эти штуки, накладки и притины, находились снаружи, как подобает отделке ножа. Его сокровенная, истинная суть была предопределена выдвигающейся сбоку пластиной – то есть сталью.

Я очень хорошо помню Рождество, когда мне подарили нож; это было единственное Рождество, которое я провел у деда, отца моей матери. Дом стоял высоко на утесе над Миссисипи и имел множество широких окон, хотя, как и дом бабушки с узкими окнами, тоже был из выкрашенного в белый цвет дерева. Рождественская елка заслоняла несколько окон, так что сквозь ее ветви, среди дурацких кукол, мишуры и блестящих «фруктов» из болезненно тонкого стекла, можно было наблюдать за пароходами. Точно помню, что Рождество выдалось снежным, хотя так далеко на юге снег выпадал редко – если и выпадал, обычно ближе к концу года. Меня привезла мать; отец остался дома, без сомнения, чтобы поохотиться. Значит, в доме нас было четверо: я, моя мать, мой дед (высокий старик – как мне тогда казалось, – выкрасивший бороду и усы в черный цвет) и его экономка, полная блондинка лет сорока (как я теперь склонен думать). Моей матери было бы двадцать пять, мне – шесть. Год назад случилось происшествие с Бобби Блэком.

Наш поезд прибыл на станцию, уже слегка припорошенную снегом; помню мамино пальто с лисьим воротником и чернокожего мужчину, который – ухмыляясь всякий раз, когда мама смотрела на него, – помог нам с багажом и усадил в машину с деревянным кузовом, чтобы, как мне сказали, отвезти к дедушке.

– Тебе холодно, Ден?

Я ответил, что нет.

– Холодно и голодно. Мы согреем тебя там и уложим в постель, а потом наступит Рождество, и ты получишь свои игрушки.

– Полагаю, вы дочь Ванти, – сказал водитель. Лицо у него было вытянутое, словно отражение в тыльной стороне ложки, а в уголках глаз виднелись прыщики.

– Да, я Аделина, – сказала мама.

– Ну, сами убедитесь – с ним все в порядке; крепкий, на зависть большинству мужчин. Наверное, вы слышали, что теперь за домом присматривает Мэб Кроуфорд.

– Она мне написала.

– Правда? Ну, видать, так оно и есть. – Мужчина отвернулся от нас, наклонился вперед, и машина с деревянным кузовом, которая до этого тряслась и как будто что-то бормотала себе под нос, дернулась и почти так же внезапно застыла; под тем местом, где были наши с мамой ступни, что-то взорвалось, и после наше транспортное средство начало двигаться более-менее нормально. – А вы слыхали, что Эрл от нее удрал?

Мать ничего не ответила, плотнее закутавшись в пальто. Высокие окна рядом с нами дребезжали, сквозь них в салон автомобиля проникал холодный воздух.

– Сдается мне, Эрл уехал в Мемфис; ну и ладно, зато есть ваш папаша – экий живчик, не хуже какого-нибудь юноши. – Мы ехали мимо магазинов с темными витринами по улице, которая казалась очень широкой – возможно, потому что была пуста. – Это если верить ему на слово, а я верю; ну, такие вот дела. Она тоже поехала в Мемфис – слыхали, да? Потому все и решили, что Эрл именно туда удрал. Все случилось примерно через три месяца после того, как он исчез. Почти до самого Дня независимости; потом вернулась – ну, ей же надо было найти себе какое-то дело, а я так разумею, что женщина, которая была сама себе хозяйка, к другой в служанки не пойдет. Впрочем, Эрл не больно-то ее обеспечивал.

Несомненно, у дома моего деда имелся какой-то фасад, но я его не помню. Здание было, как я уже говорил, деревянным и вроде бы белым, хотя оно могло показаться таковым из-за снега. Как раз перед тем, как мы приехали (точнее, за несколько минут до того – ведь я, как и все маленькие дети, был уверен, что любая поездка заканчивается, едва начавшись), я начал опасаться, что дом окажется невзаправдашним – то есть не деревянным, а кирпичным или каменным, как другие такие же, в каком-то смысле противоестественные и похожие на театральные декорации (или даже нечто еще более нереальное, ведь в тот период ни термин, ни понятие как таковое не были мне знакомы), служащие – как я считал – лишь для того, чтобы отгородить улицы от чего-то иного; населенные людьми, судя по всему, но пригодные для троллей (а в этих существ я верил еще много лет после того Рождества, как верил, если уж на то пошло, и в Санта-Клауса).

Но дом был сколочен из надежных досок – такой не рухнет, а если и рухнет, то не навалится тяжким бременем. Дедушка и его экономка встретили нас на крыльце; в этом воспоминании я уверен. У всех дыхание превращалось в пар, и пока мама рылась в сумочке, дедушка расплатился с мужчиной, который нас привез. Миссис Кроуфорд, которая вышла на улицу в одном длинном платье, не накинув пальто, обняла меня и попросила звать ее Мэб; от нее пахло душистой пудрой и по́том, а также постирочным днем, какие устраивали в то время: грязной водой, разогретой на угольной плите. Звучит неприятно, но ощущалось иначе. Эти запахи – за исключением пудры, так как моя мать, тетя Оливия и другие женщины, которых я знал, пользовались другими марками, – были знакомыми и гораздо менее чуждыми, чем запахи железнодорожного вагона, в котором мы приехали.

Помню, какая суматоха воцарилась на скрипучих ступеньках крыльца, пока мы толкались, обнимались, расплачивались с водителем, разгружали багаж и приветствовали друг друга, и еще помню, как застывало в холодном воздухе дыхание и заметало снежком грязную сетчатую дверь, видневшуюся за приоткрытой на четверть настоящей дверью. Внутри стояла пузатая печка, и когда мы к ней подошли, белокурая Мэб попыталась помочь мне снять калоши, но пятки застряли, так что в конце концов маме пришлось ненадолго оставить дедушку и заняться мной. Потолки во всех комнатах были очень высокими, и там стояла большая рождественская елка, украшенная игрушками, шарами и незажженными свечами, а еще печеньем с присыпанной драже глазурью из яичного белка со свекольным соком.

За ужином я заметил (стоит подчеркнуть, когда я рассказываю, как что-то заметил, почувствовал или испытал, моя вера в правдивость рассказа сродни религиозному чувству – а ведь, может статься, единственная причина, по которой детские воспоминания так сильно на нас влияют, заключается в том, что из всего багажа памяти они самые отдаленные, вследствие чего самые зыбкие, и в наименьшей степени сопротивляются тому процессу, посредством которого мы подгоняем их под идеал, по сути представляющий собой художественный вымысел или, по крайней мере, нечто далекое от реальности; поэтому вполне вероятно, что некоторые из описанных мною событий вообще не происходили, но должны были произойти, а другие не имели тех оттенков или привкусов – к примеру, ревности, старины или стыда, – которые я позже бессознательно предпочел им придать), что хотя дедушка называл миссис Кроуфорд «Мэб» – несомненно, следуя привычке, – она называла его «мистер Эллиот»; и тут крылось нечто новое в их отношениях, причем она была довольна собой и считала, что культивирует смирение ради высшего блага – в те времена, стоило взрослым приступить к обсуждению подобных эмоций, неизменно всплывало выражение «образцовый христианин». Дедушку, по-моему, смущало это новоявленное почтение, он знал, что оно фальшивое, а также понимал, что моя мать распознает фальшь (что, несомненно, случилось еще до конца трапезы), от чего в нем пробудились стыд и гнев. Он оскорбил миссис Кроуфорд в том грубом деревенском стиле, который они оба понимали, сказав своей дочери (уплетая клецки за обе щеки), что не ел как следует с тех пор, как ее собственная мать «покинула этот мир» – дескать, кое-кто целыми днями бездельничает, поскольку заботиться нужно лишь об одном человеке, в отличие от нее, Деллы, которой «этот маленький негодник не дает сомкнуть глаз ни днем ни ночью, да еще и за благоверным надо присматривать». Это, конечно, выводило за скобки Ханну, о чьем существовании он наверняка знал: готовкой и тяжелой домашней работой занималась именно она. Стены столовой были увешаны сепиевыми фотографиями гарцующих лошадей, единственным исключением оставалось пространство прямо за головой деда, полностью скрытое из его поля зрения, когда он сидел за столом: там висел большой портрет женщины в величественном и сложном одеянии восьмидесятых годов девятнадцатого века – моей бабушки по материнской линии, ее звали Эвадна.

Когда трапеза закончилась, меня раздели и уложили в постель совместными усилиями матери и Мэб, которая пришла с нами, неся лампу, – не для того, как она сказала, чтобы показать путь, который, по ее заверениям, моя мама должна была знать гораздо лучше, чем она сама, а потому что «будет неправильно, если вы подниметесь к себе без провожатых, едва приехав, нельзя так поступать, и я бы ночью глаз не сомкнула, если бы такое учудила; не спала бы ни секундочки, миссис Вир». «Зовите меня Делла», – сказала мама, и миссис Кроуфорд от этого так разволновалась, что едва не выронила лампу.

Когда она ушла, мать принялась осматривать комнату, где, по ее словам, жила в детстве.

– Это была моя кровать, – сказала она, указывая на ту, на которой сидела минуту назад, – а другая принадлежала твоей тете Арабелле.

Я спросил, должен ли я спать в ней, и она сказала, что мы можем спать вместе, если мне так хочется. Я пробежал по холодному полу – тряпичный коврик не слишком защищал от холода – и сел на середину кровати, наблюдая за мамой.

– У нас тут был кукольный домик, – сказала она, – между слуховыми окнами.

– Мама, я получу кукольный домик на Рождество?

– Нет, глупыш, кукольные домики для девочек. Ты получишь игрушки для мальчиков.

Я сожалел об этом; у моей подруги по играм (девочки, хотя до того момента я не понимал, что этот факт как-то связан с игрушками) был большой и красиво расписанный кукольный домик со съемными стенами. Я несколько раз играл с ним, и поскольку видел его часто, мог вообразить во всех подробностях – а теперь вышло так, что мне никогда не обнаружить его под рождественской елкой; домик уплыл в туманное царство невозможного, как раз когда я решил, что он совсем близко. Я собирался расставить в нем своих игрушечных солдатиков, чтобы они стреляли из окон.

– Книга, – сказала мама после долгой паузы, на протяжении которой изучала содержимое шкафов. – Санта может принести тебе книгу, Ден.

Мне нравились книги, но я сомневался, что Санта-Клаус посещает какой-либо другой дом, кроме нашего – в особенности если речь шла о домах за пределами Кассионсвилла. Что уж говорить об этом странном, тихом жилище, пропитанном запахами старой одежды, которую много лет не вынимали из шкафа. Я спросил маму, и она сказала, что предупредила Санту о нашем приезде.

– А дедушке Санта что-нибудь принесет?

– Если он был хорошим мальчиком. Отвернись, Ден. Посмотри на стену. Мама хочет раздеться.

Когда лампа погасла, весь дом погрузился в безмолвие. Даже с закрытыми глазами я чувствовал, как снаружи тихо падает снег; еще я понимал, что мы единственные люди на этом этаже, пока наконец, как мне показалось, очень поздно, не услышал, как Мэб устало поднимается по лестнице, чтобы лечь спать в комнате, которая – как впоследствии рассказала мне мама – во времена ее детства принадлежала маме бабушки Ванти. Мне было тепло там, где спина прижималась к спине матери, ужасно холодно в прочих местах, несмотря на сокрушительную тяжесть стеганых одеял и перин; отчасти, без сомнения, потому, что я так устал, а еще потому, что южный дом не привык к холоду, который обрушился на него в ту ночь, – ведь это был просторный, продуваемый сквозняками особняк, даже в разгар зимы грезивший о спокойных, жарких вечерах, о качелях на крыльце и жужжании комаров. Мама спала, а я – нет. Под кроватью стоял ночной горшок; я воспользовался им и снова вернулся в тепло одеял, не испытывая облегчения.

Наконец, совершенно уверенный в том, что пролежал без сна почти всю ночь и что рассвет, наверное, уже посерел в окнах (хотя мой «рассвет» оказался не более чем сиянием луны на свежевыпавшем снегу снаружи), я прокрался вниз, чтобы погреться у печки в гостиной и посмотреть на рождественскую елку, пусть и считал, что подарки – если я вообще их получу – ждут меня дома, на том месте, где стояла бы наша елка, будь она у нас, или под каминной полкой без чулок. Я имел лишь смутное представление о плане этого жилища; помню, как несколько раз натыкался на не те комнаты – большую кухню, столовую с лошадьми, гарцующими по стенам, похожую на музей гостиную с чучелом какой-то большой птицы под стеклянным колпаком на центральном столе, словно предназначенным для компании (если компания когда-нибудь вновь придет сюда, если найдется общество, достойное этой гостиной с ее хрустальными чашами и восковыми фруктами, мебелью из конского волоса и фонографом, помню, как над ним немыслимым цветком ипомеи распустился рупор), которая должна была сидеть и изучать нетронутое пылью оперение; словно это был симург, последний в целом мире; словно дед решил организовать сборище натуралистов – и, возможно, птица на самом деле была такой и он действительно готовился принять у себя таких людей.

Дверь в нужную комнату, «повседневную гостиную», была закрыта, но я увидел желтую, как масло, полоску света у основания. Думал ли я, что это свет из печи, проникающий сквозь слюдяное окошко, или что кто-то оставил непогашенную лампу, или солнце светит в восточное окно – не забывайте, я был твердо убежден, что наступило утро, – теперь и сам не знаю; вероятно, я не стал тратить время на размышления. Я открыл дверь (не ручкой, которая поворачивалась, как у нас дома – а еще у нас было газовое освещение и керосином пользовались только тогда, когда приходилось куда-то нести лампу, так что в доме деда мне поначалу все время казалось, что происходит нечто чрезвычайное, – а странной защелкой, та сразу поддалась под нажимом моего большого пальца), и тут же ласковый желтый свет – нежный, как двухдневный цыпленок, как цветок одуванчика, и куда более яркий – хлынул наружу, и я с изумлением увидел, что все свечи на рождественской елке горят, каждая вытянулась по струнке на конце ветки, словно увенчанный пламенем белый призрак. Я направился к дереву, но, кажется, на полпути застыл как вкопанный. Елка блистала на фоне темного оконного стекла; за ним, далеко-далеко, сверкали звезды, отражаясь в реке; меж ветвями двигался лучистый пароход, с такого расстояния миниатюрнее и ярче любой игрушки. Под деревом и между нижними ветвями были сложены и втиснуты подарки, но я их почти не видел.

– М-да, похоже, ты опоздал, – проговорил дедушка, причудливо растянув первое слово. – Старина Ник уже ушел.

Я ничего не ответил, поначалу не видя его в углу, где он сидел в огромном старом дубовом кресле-качалке с вырезанной на высоком подголовнике маской.

– Он пришел, оставил всякие штуки, зажег свечи и вышел через дымоход. Взгляни-ка на часы вон там – уже за полночь. Он почти всегда приходит в двенадцать и не канителится. Я сам только спустился, чтобы взглянуть на эти свечи, прежде чем потушить их и лечь спать. Когда-то, много лет назад, я так и делал после того, как он уйдет. Ты умеешь определять время, младой Вир?

Меня звали не Младой, но я знал, что он имеет в виду меня, и покачал головой.

– Думаю, ты можешь взглянуть разочек. А потом вернешься в постель. Или уже насмотрелся?

– У нас дома нет свечей на елке.

– Твой отец, наверное, боится пожара. Что ж, всякое бывает. Я довольно быстро пришел следом за Ником, чтобы их задуть, а еще сам срубил это дерево меньше двух дней назад. Когда твоя мама была маленькой, они с сестрицей бегали подглядывать. Наверное, она уже про все забыла – а может, послала тебя.

На страницу:
2 из 6