bannerbannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 10

Все вокруг быстро заволакивало дымом. За дверью послышались голоса.

Ясноок, словно ласка, юркнул в оконце и быстро скатился по кровле. Теперь он был у самого частокола. Не раздумывая, мальчик перебрался через стену из затесанных дубовых бревен, на мгновение повис на руках и, разжав пальцы, полетел вниз. Больно ушибся и покатился вниз по склону. Если бы угодил в одну из ям-ловушек с кольями – ему пришел бы конец. Но обошлось. Ползком, огибая мертвецов, валявшихся там и тут, перебрался он через рвы и вскоре оказался среди зарослей.

Наконец Ясноок мог перевести дух. В глаза било закатное солнце. Вверху, на холме, пылал Витхольм, от просмоленных бревенчатых стен к багровому небу поднимался черный дым. Вот он – погребальный костер его матери и воинов-руосов, каждого из которых он знал с детства!

– Я вернусь… – прошептал Ясноок.

Но едва он углубился в чащу, как чуть не столкнулся еще с одним человеком, глядящим на пылающую крепость. Мальчик не успел даже испугаться. Это был мужчина с длинной, прошитой сединой бородой, облаченный в просторные белые одежды. На его груди, отражая закатные лучи, блестел золотой знак Перуна[14] – стрела-зигзагица. Волхв!

– Славно сражались эти русы с Севера, – произнес волхв, не сводя глаз с пожарища. – Почти два солнца держали осаду… Но, должно быть, удача была не у них, а у людей Велеса. Такое уже бывало, малец. Порой и Велес берет верх…

Теперь он говорил с Яснооком, опустив на его плечо большую теплую ладонь. В голосе волхва звучала грусть.

– Ты ведь сын Эгиля Вагабанда и красавицы Вальгерд?

И тут Ясноок заплакал навзрыд. Произнесенные вслух имена погибших родителей словно прорвали глухую запруду, и слезы хлынули ручьем.

Волхв смотрел на него глубокими карими глазами.

– Идем со мной. Я слышал, ты обещал вернуться. А чтобы вернуться, нужно сперва найти силы уйти. Ну же, не упрямься!

И Ясноок пошел за волхвом.

Часть I

Наворопник[15]

Глава 1

Год 880


В понимании людей, зиме было самое время отступать – березозол[16] уже к Масленице повернул. Однако вновь задули с полуночи[17] холодные ветры, занесли все снегом. Такое и в прежние времена бывало, однако в этот раз, после третьего подряд недорода, долгая зима казалась особенно тяжелой.

В эту ночь мороз выдался как никогда лютым. И когда староста селища терпеев[18] Збуд приоткрыл двери избы, холодный пар так и заструился у его ног.

– Не желает Морена-Зима размыкать землю к весне, – хмуро проворчал староста.

– Так, может, и не следует мне идти? – заискивающе спросила Збуда его молодая жена.

– Не гневи богов, Ясенка, – стукнув дверью, возмутился Збуд. – Ты моя женщина, ты старостина жена, тебе начинать изгонять Коровью Смерть[19], пример показывать.

Ясенка недовольно закусила губу. Идти на такой мороз голой, бегать по снегу… Она недобро покосилась на сидевшую на лавке у стены темноволосую девушку.

– А она как же? Ей пошто не велел идти?

– Цыц, я сказал! – рассердился Збуд. – Отвяжись от Карины, Ясенка. Сама знаешь, тяжелая она, княжьего сына носит. Его сберечь надобно.

– Всегда так, – надулась Ясенка. – Мне на мороз, а ей… Ишь, ходит с косой, словно не вдовствует, все из себя девку корчит. Вот теперь в тепле отсиживаться будет, пока мы… Одно слово – Карина! – И добавила злобно: – Укора!..

Черноволосая девушка никак не отреагировала. Ее звали Кариной, но когда злились – Укорой, Карой. Имя такое недоброе ей дали с рождения, после того как мать ее, промучившись в тяжелых родах почти трое суток, родила наконец дочь, а сама умерла, истекая кровью. Бабы-повитухи говорили, что редко когда женщина такие муки в родах принимает. Вот и назвали новорожденную Карой – Кариной. И она сжилась с этим именем. Но всякий раз, когда ее называли Укорой, внутренне сжималась.

Ясенка не зря на нее злилась. Одной красивой бабе всегда завидно, когда рядом жалеют другую красавицу. А к Карине относились бережно. Она для Збуда была всего лишь нестера, дочь сестры, а вырастил он ее как свою. У него-то одни сынки рождались, вот и баловал единственную девчонку в доме, лелеял, подарками засыпал.

Когда Карине было семь годков, ее хотели принести в жертву Велесу. Жрецы-волхвы сразу углядели в толпе удивительно красивую девочку, указали на нее. Но Збуд не отдал им сестрину дочь, поведав, что, когда Боян в селище захаживает, никогда не обходит Карину вниманием. А ведь ведомо – Боян певец редкостный, любимец Велеса. Кто разгневает Бояна – самого Велеса оскорбит. Поэтому волхвы и отступили. Когда же Карине тринадцать исполнилось, опять ее выделили среди других. На этот раз сам князь радимичей Боригор. Терпеи на его землях жили, обязаны были содержать дружину княжью. Вот в один из его наездов и заприметил Боригор в хороводе среди девок красавицу необычную: с глазами прозрачно серыми, ресницами лучистыми, толстой черной косой, телом еще полудетским, но легким, приятным. Тринадцать для девушки – чем не невеста? Вот Боригор и оказал терпеям честь, решив взять к себе меньшицей[20] юную терпейку из Мокошиной Пяди. Однако Карина оказалась из недоспелок, не стала женщиной к тринадцати. Когда Боригору сообщили об этом, думали, откажется. Однако князь все равно глаз с нежного личика Карины отвести не мог, а уезжая, подозвал к себе вуя[21] девочки, Збуда, и передал ему вено[22], а невесте богатый подарок – монисто в три ряда, все сплошь из серебряных дирхемов[23] новеньких. Велел, чтобы Карина носила его как знак, что она уже князю радимичей обещана.

Так и проходила Карина в серебряном монисте три года. Боригор же не показывался, даже гонцов не слал – узнать, как подрастает его избранница. Но на то причина была: весть о том, что Боригор самому Диру Киевскому отпор дает, даже в Мокошину Пядь дошла. Но над Кариной все равно посмеивались – дескать, теперь их первая красавица всю жизнь вековухой проходит – и не жена князю, и не вдовица. Но разговоры смолкли, когда Боригор все же приехал в Мокошину Пядь. Глядел на подросшую красавицу, слова молвить в восхищении не мог. А она подняла очи на его обезображенное шрамами лицо, на седую бороду, мешки под глазами… Ах, лучше бы и век не являлся за ней князь Боригор Радимичский! Горько было молодость и красу ему отдавать, когда за ней молодые и пригожие парни словно ручные ходили, в глаза заглядывали. Но вено было уже уплачено, да и щедро одарил князь терпеев за то, что сберегли для него красавицу: три воза с зерном передал селищу, сукно, руду для кузниц. И Карину отдали князю. Начались два года ее постылого супружества. Однако сейчас ей все чаще казалось, что не так уж и плохо жилось ей за старым Боригором.

По ногам в избе вновь потянуло холодом. Это Збуд опять приоткрыл дверь, вглядывался в морозные звезды, определяя время.

– Пора, – сказал наконец. – Иди, Ясенка. Тебе ход начинать.

Карина снова ощутила на себе недовольный взгляд молодой жены вуя. Но мужу перечить та не посмела, поднялась, резко сорвала с головы кику[24], тряхнула рыжими косами.

– Прими, Ясенка, – протянула ей Карина горшочек с растопленным салом.

На дворе мороз лютый, а Ясенке голой бегать по холоду до первой зорьки, гнать прочь из Мокошиной Пяди Коровью Смерть. Хотя говорят, что бабы в охоте за Коровьей Смертью в такой раж входят, что и холода не чуют. И все же Ясенке поостеречься не мешало – молодая еще, не рожавшая.

Однако Ясенка не раздобрилась от внимания мужниной нестеры.

– Что, услужить пытаешься, вину чуешь? Всем ведомо, что Кара кого угодно сведет со свету, а сама дальше пойдет, подола не замочив, глаз бесстыжих не…

– Да уймись ты, баба глупая! – вконец рассердился Збуд.

Карина же гнева-обиды не выказывала. Просто смотрела огромными глазами цвета дождевых облаков. Люди говорили – взгляд у нее подлинно княжеский, да и манера горделиво держать голову знатная. Такая, что даже строптивая Ясенка не выдержала, отступила, только пробурчала что-то обиженно. Мол, все против нее: и Укора, и муж родимый, и пасынки, что только гоготали, сидя на полатях да ожидая, когда молодая мачеха на гон пойдет. Ясенка вдруг ощутила злость, да такую, что и бодрящий напиток пить не надо. Что ж, если им так весело, то уж и она повеселится. И быстро, прямо на глазах у мужа и пасынков стала раздеваться, скинула телогрею, резким движением подняла подол рубахи, сняла через голову.

Сыновья Збуда, перестав ржать, открыли рты. Даже маленький Буська, уже дремавший, привстал. А старшие… Они уже в возраст вошли, Каплюша вон сам в ночь на Купалу девок по кустам валял. А тут молодая мачеха вся перед ним, ладная, с круглыми большими грудями, крепким животом нерожавшей молодухи, рыжим пушком промеж крутых молочных бедер.

– Постыдилась бы! – опешил Збуд. – В закуте бы разделась.

– Пошто в закуте? – победно улыбнулась Ясенка. – А бесстыжим своим скажи, чтоб не пялились.

Сама будто и не замечала, как парни на нее смотрят. Стоя у очажного огня, медленно, сладострастно растирала по телу жир, улыбалась чему-то своему.

Староста строго велел сынам лезть на полати, задернул за ними занавеску. Ругаясь сквозь зубы, протянул Ясенке опьяняющий, заговоренный ведунами напиток для гона Коровьей Смерти. Едва та выпила, толкнул к двери.

– Пошла!

Морозная дымка так и объяла ее белое тело. Взяв заранее приготовленный отточенный серп, она шагнула в ночную темень – легкая, голая, сально блестящая – и заголосила, завыла люто, как и положено. И, как ожидалось, захлопали то там, то здесь двери изб, раздались отовсюду оглашенные бабьи визги, крики.

Коровий гон – изгнание мора, что на скотину напал и губит кормилиц домашних. Его только бабы и могут изгнать – традиция старая, но верная. Бегут голые бабы вокруг селища, тянут на лямках плуг, опахивая все дома, и голосят при этом, стонут, воют дико. Злость и ярость показывают хозяйки Коровьей Смерти. Не выдерживает «скотья лихоманка» такого. Либо издохнет прямо в селище, либо укроется, убежит прочь. Только бы бабы ее как следует донять сумели. Потому и поят их зельем особым, потому и носятся по снегу голые и распатланные, с серпами, ножами, тяжелыми сковородами, голосят. Все бегут – и девки, и бабы, и молодицы. Лишь непраздных[25] на дело это не пускают – чтобы дитю охота ночная не повредила.

Карина слышала дикий вой женщин за стенами. Мужики же сидят по домам, не смея нос наружу высунуть. Нельзя на баб в это время глядеть, иначе от ворожбы никакой силы не будет. Но случалось, что Коровья Смерть сама навстречу бабам идет, словно притянутая, – то путником прикинется заплутавшим, то глупым дитем, вылезшим за мамкой в ночь. Тут у женщин жалости нет, обману не поддадутся – вмиг разорвут, раскромсают. Однажды Коровья Смерть в деда-бортника, одиноко жившего на окраине селища, вошла. Вот он, духом злым наполненный, и вышел бабам навстречу. И ничего от него не осталось. Растерзали, разбросали бортника так, что только куски мяса по округе валялись. Правда, кое-кто говаривал, что старика просто болезнь своя доняла. Один он жил, да и помогать ему уже селище устало. Вот и решил бортник принять в себя Коровью Смерть, выйти навстречу бабам бешеным. Да только зря старался старик. Не вошла в него Коровья Смерть, почуяла подвох, обозлилась, и скотины-кормилицы в ту зиму пало больше, чем когда-либо. Это было в тот год, когда Боригор Карину забирал, вот его подношение Мокошиной Пяди и спасло людей. Долго потом поминали его добрым словом. Да и Карину благословляли. Но это было давно. Ныне же Боригор славный уже селищу не подмога. Его свои же – радимичи – в жертву богам отдали.

Дикие голоса женщин раздались совсем рядом. Выли злобно, орали, били железными серпами о котлы, сковороды, скребли ножами по днищам. Во дворах заливались лаем псы, рвались на привязи от всеобщего бешенства. Карина не выдержала, зажала уши ладонями. Тяжело, самой завыть хочется. Лучше отвлечься, думать о чем-то другом… О чем угодно. Вспоминать…

И, сжавшись в комочек, она унеслась мыслями в прошлое. Вспомнила терем в граде Елани у истоков Десны, где жила княгиней Боригора, вспомнила окошки слюдяные, резьбу по балкам, ложе с перинами лебяжьего пуха, яркую роспись на стене, запахи чистоты и богатства. Ах, как не хватало сейчас ей всего этого! А ведь и здесь она жила в лучшей избе, старостиной. Но теперь-то все по-иному ей виделось: замечала и дым, и копоть, и стылость земляных полов, и то, что жили все скопом, не было уголка укромного, горенки какой незатейливой, где уединиться можно. А еще ей вспомнились разъезды с Боригором, когда брал ее князь с собой на все торжища и погосты, из града в град возил, в ловах на зверя потешиться брал. Мир простой девушки из терпеев вдруг сразу расширился, стал большим, людным, интересным. Тогда уже нелепым казалось, что можно прожить весь свой век, не уходя от родного порога. Карина даже жалеть начала вуя своего любимого, который, кроме как в окрестных от Мокошиной Пяди селах, нигде не бывал. Все твердил, что человек своим местом силен. Ах, знал бы он, как интересен мир, как хочется ко всему приложить руки… Но прав оказался именно Збуд. И когда приключилась с ней беда, кинулась Карина не куда-нибудь, а в Мокошину Пядь, под защиту старосты-родича. И он не обидел кровную племянницу, обогрел у дымной каменки[26], дал кров. Но все равно Карина не обрела здесь покоя, тоскливо ей было. Даже дитя, что жило в ней, не радовало, обузой навязанной казалось.

Тут на плечо Карины легла тяжелая рука Збуда, и она вздрогнула, оторвавшись от воспоминаний. Лицо же дядьки было напряженным. Он хмурился, прислушиваясь.

– Что это? Слышишь?

Голос был взволнованный, негромкий. Старший сын, Капелюша, рядом стоял, растерянно крутил головой, ловя звуки.

– Никак стряслось что?

Теперь и Карина различила: орали бабы как-то не так, визжали, некоторые звали испуганно. Звук шел от дальнего края селища, оттуда, где огороды в лес упираются.

– Может, бабы с Коровьей Смертью схлестнулись? – высказала догадку Карина.

Однако вскоре и она явственно уловила среди визжащих женских голосов тяжелый мужской гомон. Мужских голосов было чересчур много, они звучали все громче, яростнее, почти заглушая истошный бабий визг. Неожиданно совсем рядом вдруг послышались грубый окрик, топот, громкое лошадиное ржание. Собака во дворе, до этого заходившаяся лаем, вдруг залилась тонким болезненным визгом, заскулила. И злой мужской голос отчетливо прокричал одно слово, страшное слово: «Жги!»

– Ох, лихо! – простонал вдруг Збуд.

Карина увидела, как он стремительно схватил топор, кинулся, как был, в одной рубахе, к двери. Еле успела броситься наперерез.

– Не ходи!.. – взмолилась, с ужасом понимая, что там, за бревенчатой стеной, страшное – там смерть.

Пока вуй, ругаясь, отрывал от себя ее цепляющиеся руки, Каплюша уже кинулся к двери с луком, распахнул и застыл на пороге. В избу так и ворвались крики, шум, отсветы огня. Кто-то проехал верхом совсем близко, метнул в проем двери зажженный факел. Пламя угодило в юношу, он отскочил, затоптал огонь и, уже не оглядываясь, с криком устремился во тьму. Дверь за ним захлопнулась.

Карина немо уставилась на Збуда. У старосты дергалось лицо.

– В подпол быстро, – процедил сквозь зубы. – Хватай младших детей и прячься.

Она повиновалась. Схватившись за кольцо люка, отбросила тяжелое творило над подполом. Взяв маленького хнычущего Буську, опустила малыша в темный лаз. Семилетний Гудим вдруг заупрямился, стал с плачем метаться по углам, убегая. Гудим всегда боялся мрака подпола, где прячется домовой. Но Карина его все же поймала, почти за волосы подтащила упирающегося мальчишку к лазу, заставила спускаться. Оглянулась – никого более. И Збуд, и четверо его старших сынов, погодков Каплюши, уже выскочили вон, кинулись защищать баб, спасать селище.

Она закрыла за собой лаз. Теперь вокруг был только сырой холодный мрак подпола. Карина ощупала руками бревнышки стенок. Вдоль них обычно стояли короба, кадки, бадейки, в которых хранились запасы, так что молодая женщина с двумя плачущими малышами едва нашла свободное местечко.

– Тише, тише, – шептала Карина, прижимая к себе две детские головки. – А то услышит нас нечисть из лесу и проберется сюда.

Они смолкли, только нервно икали, давясь слезами. Нечисти опасались все – и дети, и сама Карина, однако сейчас она понимала: то, что случилось, – хуже нечисти. Чужие, лихие тати напали на селище, напали, когда ни оборониться, ни упредить нельзя. Смогут ли теперь свои мужики отбиться? Сколько напавших-то? Откуда они?

Карина старалась держаться, даже принялась что-то негромко напевать детям. Вскоре по их ровному дыханию она поняла, что испуганные малыши уснули. Детям и положено спать ночной порой. Если бы не шумный гон Коровьей Смерти, они давно бы почивали на теплых шкурах. Но и сейчас уснули, птенчики, сладко и мирно, она же места себе не находит, сидит, словно каменная, расслабиться не может. Если сейчас поднимут творило наверху, если в отблесках пламени возникнет лютая рожа с окровавленным ножом…

Сколько Карина просидела так – не ведала. Постепенно расслабилась, отвлеклась, вновь стала вспоминать прошлое. Припомнила, как некогда ездила с князем Боригором, одетая в меха, в сапожки привозные хазарские. Тогда она гордилась собой и ничего на свете не боялась. Ведь всегда рядом были княжеские кмети[27] с луками за плечами и длинными копьями у стремян, все в добротных куртках из турьей кожи. Князь же имел кольчугу – настоящую, варяжскую, из мелких клепаных колечек. Неуязвимым казался старый Боригор, а она, княгиня меньшая, любимая, тоже считала себя защищенной. Князь ее баловал, развлекал, никому не давал в обиду. Даже на властную княгиню Параксеву прикрикнул, когда та стала досаждать Карине. А ведь Параксева была старшей женой. У князя Боригора было еще три жены, но всю свою позднюю неожиданную любовь он отдал меньшице, только ее своей Лелей[28], Лелюшкой называл. Ух и злилась же на Карину за это Параксева! Но молчала, не смея перечить мужу. Боригор – он славен и грозен был, сумел племя радимичей отстоять, даже когда жестокий Дир Киевский начал подминать под себя и полян, и северян, и дреговичей[29]. Дира боялись, матери детей пугали жестоким варягом киевским. Боригор же сражался с ним умело, гнал из земель племенного союза радимичей, за то и почитали его, малые племена под руку Боригора просились, моля о защите. Всем достойным казался Боригор. А вот Карине была ведома его тайна, знала о слабости мужа с первых ночей супружества. Не было уже в князе радимичей мужской силы, желание было, а вот сил нет… И то, что делал с ней по ночам прославленный Боригор, вызывало в его молодой жене недоумение. И жалость. Пока однажды, в полусне, не поддалась она его ласкам, не выгнулась, застонав блаженно… Боригор сам не свой после этого был. Карина же понимала, что хоть и не так положено мужьям с женами жить, но постепенно постыдную усладу стала получать в том, что делал с ней князь. Однако тягостно отчего-то было – и ему, и ей.

Но одно Карина уяснила – ей нравилось быть княгиней, нравилось жить в холе и почете, нравились дальние переезды, смена впечатлений. И еще нравилось, что Боригор ей душу поверяет, говорит порой не как с женщиной глупой, а как с мужем нарочитым[30]. Все беды его она знала, все тревоги. Иногда даже советы давала. Льстило ей, что великий Боригор прислушивается к речам женщины из терпеев, что и другие ее влияние на князя замечают и особый почет ей оказывают.

Карина знала, что главной заботой стареющего Боригора был его сын – Родим.

Первенец князя, сын властной Параксевы Родим давно повзрослел, свою дружину имел. Властен был Родим не хуже матери, а главным препятствием к княжескому столу считал отца родного. Пока мудрая мать не подсказала, как князя Боригора с пути убрать.

Существовал древний закон: если случается великий недород, если неурожай происходит три года подряд – значит, вина в том правителя, значит, неугоден он богам и несет людям бедствия. И вот, когда на третий год недорода на священной поляне собрались волхвы, вперед выступил Родим-княжич и напомнил племенным вождям и старейшинам об этом законе. Дескать, все беды радимичей пройдут, если волхвы принесут на алтаре в жертву его отца, князя Боригора. Старейшины признали, что такой обычай имеется, а волхвы мудрые посовещались, погадали по крови и дыму и сделали вывод, что Родим прав.

Однако старый Боригор не верил в гадания волхвов и не пожелал сам, как овца, прийти на заклание. Скрылся он тайно, ушел в леса, где и опытные охотники не все тропки знают. И Карину взял с собой в изгнание. Ух и помыкалась она с ним по чащам и топям, скрываясь, когда посланные ловцы спугивали их с очередного пристанища. А Боригор уже решил, как поступит с любимой женой. Как-то во время ночевки на лесной заимке, в глухомани дикой, сказал ей князь:

– Я ведь понимаю, что рано или поздно меня нагонят и убьют жестоко и безжалостно. А потом с великим почетом погребут в княжьем кургане. Тебя же, как жену любимую, рядом со мной живой закопают. Княгиня Параксева уж проследит, чтобы именно ты меня в загробный мир сопровождала. Даже если я сейчас отпущу тебя, сами волхвы на тебя, Лелечка моя любая, такую облаву устроят, что, хоть сам Лешак схоронит, найдут непременно и к кургану притащат. И только одно тебя может спасти: никто не осмелится хоронить женщину, если у нее под сердцем новая жизнь бьется.


От воспоминаний Карину отвлек глухой шум над головой. Наверху загудело, глухо и тяжело стукнуло, даже сруб подпола содрогнулся, а с бревенчатого творила посыпалась земля. Карина медленно подняла голову, судорожно глотнула. Догадалась, что это прогорела, обрушилась изба старосты. Значит, все. Жив ли еще кто из терпеев или все полегли – она не ведала. Но так тошно, так горько и страшно вдруг сделалось, что зарыдала тихонечко, кусая губы, чтобы не завыть в голос, не напугать мирно сопевших рядом деток. Плакала долго, давилась слезами. А потом пришло отупение. Она сидела, уставившись во мрак неподвижным взором, и сама не заметила, как опустились ресницы, исчезли мысли. Пришел сон.

Разбудил ее детский плач. Буська проснулся первым, растолкал Гудима, и они вдвоем тормошили ее, просили кушать. Дети всегда просят есть, когда есть нечего. Вот и сейчас Карина лазила в темноте по пустым закромам, скребла по днищам коробов. Все же удалось обнаружить горшочек с медом липового летнего сбора. Они ели густой сладкий мед, а на зубах хрустела земля. Противно было.

– Надо попробовать выбраться, – то ли себе, то ли детям сказала Карина.

Сказать легче, чем сделать. Сверху их завалило намертво. Карина взобралась повыше, нашла между толстыми бревнами сруба щель и, вставив в нее обе ступни, упираясь плечами и головой в творило, стала пытаться отворить подпол. Пробовала опять и опять. От натуги дрожало все тело, скрипела на сжатых зубах земля. Дети снизу что-то спрашивали, Буська даже советовал. Ее это только злило. Подумалось мельком – мыслимо ли брюхатой такую тяжесть, как дом, поднимать? Она задыхалась, делала новые попытки, пока в какой-то момент не поддалась отчаянию. Стала кричать, биться в тяжелое творило, звать, уже не думая о том, что может напугать малышей, что сверху могут оказаться окаянные убийцы. Боги пресветлые!.. Да уж лучше быструю смерть от булата принять, чем задохнуться во мраке холодного подпола.

И тут, словно кто-то помог ей сверху, загрохотало, и люк сдвинулся. В глаза резануло светом. В первый миг Карина даже ничего не могла разглядеть. Потом закусила костяшки пальцев, чтобы не закричать. Рядом был староста Збуд. Но она еле узнала любимого дядьку под этой бурой маской запекшейся крови. У Збуда не было глаз – одни раны кровавые. Ей понадобилась вся ее воля, чтобы не запричитать. Выбралась наверх. Огляделась. Все. Теперь кричи, не кричи – без толку.

Не было больше Мокошиной Пяди. Раньше стояло большое селение, до двух десятков дворов насчитывало. Сейчас же вокруг лишь обгорелые кучи пепла, остовы каменок, да дымок вьется над догорающими кое-где балками. В ноздри несло гарью и сладковато-приторным запахом горелой плоти. Медленно летали в воздухе легкие хлопья пепла. А в чистом голубом небе холодно светило ясное Хорос-солнышко.

Карина глядела вокруг расширившимися глазами. Збуд говорил, что человек силен своим местом. Но это место было не ее, она не узнавала его. И трупы… Сколько трупов! Кто же это не боится кары, оставив тела непогребенными, не опасаясь, что души убитых будут его преследовать?

– Дир, – словно прочитав ее мысли, слабо прошептал Збуд. – Князь-разбойник Дир проклятый…

Карина склонилась над старостой. От горя похолодела. Лицо ослепленное – сплошная страшная маска, на животе рубаха побурела от крови. Рука порублена, покалечена. Как же он жив до сих пор, где набрался сил, чтобы откинуть, откатить обгорелое бревно, завалившее творило подпола?

Он что-то пробормотал. Склонившись, Карина различила:

– Да детей достань, княгиня глупая.

Он все еще величал ее княгиней. Она же была растеряна, перепугана. Послушно выволокла грязных, перепачканных медом Буську и Гудима. К меду тут же пристала сажа. Малыши выглядели бы даже забавно, если бы не были столь перепуганными, жалкими, не дрожали бы так от страха и холода, прижимаясь к отцу. Но и последнего словно боялись. Гудим стал реветь. За ним расплакался и Буська.

На страницу:
2 из 10